Признание в Родительский день | страница 20
Затем рыбаки, сидящие неподалеку, слышат, что сторожу попал окунь необычно длинный, как Жак Паганель, потом славный ерш, осанистый, как Федор Иваныч Давыдов (директор завода), и к концу рыбалки, судя по комментариям Петухова, в ящике у него собирается довольно теплая компания из доброй половины заводского начальства и бывших его, Ивана Сергеевича, товарищей по работе. Тут и бойкий, ни минуточки не простоит, интеллигентный Пивоваров из отдела снабжения, и пузатый Березин из отдела труда, которого, как вынули на лед, так и не пошевелился ни разу — совсем, как на работе. Здесь и начальник скрапоразделочного цеха Илья Петрович Бурлаков, который, когда скажет по утреннему селектору, что у них на начало смены всего полконтейнера кислорода, обязательно вздохнет — глубоко, грустно, словно действительно сам последним кислородом дышит, — и все слушают этот скорбный в полминуты вдох и ждут, когда Илья Петрович выдохнет…
— Ну, как там? — Петухов, смотав снасти, подходит к рыбакам — к тем, с кем еще недавно, до ухода по горячему стажу на пенсию работал в листопрокатном, а затем в ЖКО. — План будет?
И хотя это «там» словно чуть ли не за границей, а «план будет?» теперь утратило прежний интерес, он дотошно выспрашивает: все чудит ли Рябинин, давит ли по-прежнему Ильин, не прибавили ли в зарплате за ночные часы диспетчерам… И, расспросив все досконально и конкретно и как бы снова восстановив себя «там», Петухов, строго наказав, чтобы на его «прошлогодних лунках никто не ловил», прощается с рыбаками и идет на базу — прибираться, топить печи, обедать.
Зимой, этак в конце января — февраля, когда на озере затишье, я люблю ночевать на нашей заводской базе. Редких в эту пору рыбаков подбирает вечерний автобус, на базе, кроме сторожа, никого. Намерзнувшись за день на ветру, поймав десяток-другой окунишек и просверлив во льду столько же лунок, приходишь уже в сумерки в желанное тепло. За окном продолжает свистеть ветер, а здесь, в просторных комнатах, тихо, уютно, спокойно. Потрескивают нагревающиеся трубы водяного отопления, ходит по комнатам на трех лапах молодой кот Кузя. Хозяин курит перед печкой папиросу и, подкладывая в огонь совок за совком, разговаривает с котом:
— Что, брат, подладил тебе Сомов лапу? Так-то. Скажи еще спасибо, шкуру не содрали. Сиди теперь на группе.
Кот, сделавшийся по причине инвалидства — как и большинство людей в его положении — грузным, дородным, мурлычет, трется о ногу Петухова, блаженствует. Нынче осенью заведующий базой (такой же сторож, как и Петухов, только на нем числится весь инвентарь — лодки, весла, кровати) Иван Трофимович Сомов обнаружил неподалеку от сарая, в болотце, следы норки. Он живо настроил капкан, и через день «норка» попалась — это был кот Кузя. Кузя сидел в капкане грустный, мелко дрожал, и ласковая кошачья смерть уже поглаживала его по шерстке, когда Петухов освободил горемыку. Перебитая лапка у кота отсохла, больное место зажило, но каким чутьем понял Кузя, кто является виновником его инвалидства, остается, по словам Петухова, «тайной, покрытой мраком». И в те четыре дня, когда Сомов дежурит, подменяя Петухова, кот сидит где-нибудь за занавеской на печи, забившись в угол, или, голодный, весь день слоняется на улице. Вечером Кузя появляется на перильцах сходен, поджидает возвращающихся рыбаков. Те гладят кота по спине и одаривают мелкой, иногда вовсе не лишней рыбешкой.