Ночь предопределений | страница 6



— и в то лето, за год до ареста Зигмунта, здесь тоже было жарко, экипажи пылили по улицам, пыль садилась на дорожные плащи и накидки седым слоем. Нерис усохла, превратилась в грязную, болотистую лужу — все рва лось из города, в поля, в лесные дебри... А Зигмунт пpиexaл сюда к друзьям на каникулы, такой пылкий, восторженный, такой любопытный по молодости, и тоже впервые в Вильнюсе... то бишь в Вильне...

Было лето, июль, всюду пахло лилиями... После Петербург их аромат должен был поразить и запомниться. Он заглушал остальные и был неотвязчив, неотступен. Год спустя Зигмунт станет ловить его в горьком дыхании полыни, а пыль, принесенная ветром из пустынной степи, а желтый, дымящийся над землей песок будут забивать ему ноздри..

Это не так просто — в азиатской степи почуять запах католического цветка, благоухавшего в Вильне... Но чтобы разбудить воспоминания, пригодится сигарка, или скорее пол-сигарки, разрезанной надвое солдатским ножом. Несомненно что надвое: сигарки стоят денег, и крепки, чем бросать не-докуренную, лучше разрезать ее пополам, или припрятать стряхнувши пепел с угольно-черного конца. Если, понятно, в те времена бывало иначе и никто не просил: "Дай потянуть..." Как у них в батарее. Особенно, помнил Феликс, в студенящий пальцы мороз или в летний зной, на коротком привале, когда невмоготу шевельнуться, не то что слюнить самокрутку пересохшим языком...

Сидя на камне, он видел, как там, внизу, мало-помалу оживали дворы, как женщины и дети выгоняли на улицу скот покорно подстраивающийся в хвост пылящего стада, и слышал негромкое, по отчетливое в утренней тишине блеяние овец и коз, чьи-то хриплые спросонок голоса, звон ведерной жести.. Уже бормотал репродуктор, подвешенный к столбу на площади, по повернутый к скале тылом, так что и звуки доносились сюда не в полную силу... Он все это слышал, видел, и в то же самое время не слышал и не видел ничего. Он улыбался, повторяя нечаянно возникшую фразу: «Курнем, пан Зигмунт?.. Оставь потянуть...» И ему было хорошо. Так хорошо, как давно уже не бывало. Явилось то, что уже перестало быть явным, но было, было — как этот долетевший за тысячи верст влажный и чистый аромат... А значит — еще можно жить, пан Зигмунт, и с надеждой смотреть на море, на его пустынную синеву!

Надежда...— подумал он,— Какая надежда?.. На что?...

Надежда была там, в клубящихся, липких петербургских туманах, на Васильевском острове, на пятой линии, в доме, где обитали казеннокоштные студенты, где в сырых комнатенках с заплесневелыми углами клокотал мятеж, где спорили о Робеспьере, Костюшко, о Конституции 3 мая, где с равной страстью изобличали российское крепостное рабство и черное рабство в Американских Штатах, где читали наизусть перелетавшие границу стихи Мицкевича и Красиньского, где засыпали с рассветом... Чтобы однажды проснуться — от устремленных прямо, в упор, но при этом и как бы подернутых лаской, отеческих, проникающих в самую душу светлых жандармских глаз...