Ночь предопределений | страница 5



невозможными здесь — его сигарета, барнаульский коробок... «Не допускайте лесных пожаров»... Он досадливо спрятал его в карман.

Впрочем, не сигарета и не коробок сами по себе, а скорее вот это вороватое движение что-то нарушило, уличило в игре. И подлинное, то, что удалось ему было выделить, отцедить, утратило жесткость, устойчивость. Все переплелось: командировочное удостоверение, не отмеченное вчера, флаг на флагштоке и голодная истома в желудке - он не успел вечером в чайную, закрытую после семи... Феликс почувствовал злость на себя. За хилость, нищенство своего воображения. За театр, который сам же сочинил. За то, что еще секунда — и паутинно-тонкие нити оборвутся, легкая, как бы из пушинок одуванчика, постройка исчезнет, останется прочный, не ведающий сомнений в собственной определенности мир, в котором все или близко, или далеко, и существует лишь то, что существует...

Суматошно вились над склоном ласточки, облепившие расщелины своими гнездами. Сердито, человечьими голосами кричали залетевшие с моря чайки. Мысли Феликса скользнули в сторону. Он снова подумал о театре... Кому принадлежали эти слова - Фоме Аквимскому или Августину? Правда, в другой редакции: «Весь мир — театр, единственным зрителем которого является господь бог». Он увидел их на барабане купола собора Петра и Павла в Вильнюсе, на латинском, разумеется, он их и записал их по-латыни, чтобы проверить впоследствии, верно ли перевел экскурсовод. Слишком уж светски звучали они для собора... Потом, в свободные часы, после архива, он приходил сюда уже один, слушал орган, присев на скамью из дубовых, в ладонь толщиной досок, разглядывал скульптуры и лепнину, заполнявшие стены, ниши и потолки. Он и по всему городу бродил, как по собору, и в ушах у неотступно вибрировали золоченые звуки органа, перед глазами кружили хороводы свечей... Наконец он сообразил: в соборе пахло лилиями, а было лето, июль, и весь город словно пропитался их запахом, кисловатым и резким. Запах чистоты и непорочности... На старом городском рынке, в киосках, на цветочных базарчиках, в кафе, на столике выдачи рукописей, где его ежедневно поджидали новые груды папок,— всюду встречались ему крупные белые колокольцы с заостренными лепестками, золотистые изнутри от обильной пыльцы.

Было лето, июль, стояла жара, необычная для Вильнюса, — так ему говорили: «Эта жара... Только раз в сто лет...» А Феликса радовало все, и эта жара тоже, потому что в ней была своя