При свете Жуковского | страница 95
«Старая записная книжка» умницы Вяземского сохранила для нас бесценное свидетельство: «Дельвиг говаривал с благородною гордостью: “Могу написать глупость, но прозаического стиха никогда не напишу”». Мало кто из русских литераторов мог (да и хотел) такое сказать. Совсем мало, кто имел на эти слова полное право. У Дельвига оно было. Глупостей, кстати, он тоже никогда не писал.
1998
Изгнанник рая
Евгений Абрамович Баратынский (1800–1844)
Формулу своей судьбы Баратынский нашел рано:
Обращаясь к ближайшему другу, Баратынский оспаривал заветную мысль их общего учителя: раритетный размер (чередование нерифмованных четырех– и трехстопных амфибрахиев) и античные декорации этих стихов 1821 года отсылают к «Теону и Эсхину» Жуковского (1815). У Жуковского сполна вкусивший горечь бытия (потерявший любимую) Теон увещевает Эсхина, потратившего жизнь на погоню за призраком счастья:
Для Жуковского «счастье» – ценность преходящая; он счастлив и в несчастье, ибо мир благ, а люди – дети Бога («жизнедавец Зевес» здесь только «исторический псевдоним»). Для Баратынского «счастье» – ценность высшая. И совершенно недостижимая. Баратынский не отвергает жизнь, но всегда ощущает ее болезненное начало. В человеке живет лишь «искра небесная» (Шиллерова радость потеряла свою властительность), а род людской – дерзкое и заведомо неудачное создание взбунтовавшегося титана.
А потому земные антиномии – мнимость. Можно отдаться погоне за пленительным призраком. Можно стоически сносить удары судьбы и гордиться свободой от обольщающих миражей.
В этих стихах 1823 года Баратынский не столько выбирает вторую – «холодную» – долю, сколько отвергает первую: