При свете Жуковского | страница 94
Вероятно, Дельвигу бы понравилась строчка Гейне «В начале был соловей». Его единственный прижизненный сборник (1829) открывается демонстративным эпиграфом из «Певца» Гёте: «Ich singe, wie der Vogel singt» – «Я пою, как птица поет». Закрывается он не менее демонстративным эпилогом, вольно варьирующим великий образец:
Только в соловьином пении могут слиться абсолютная свобода и неодолимая, счастливая и трагическая, любовь. Только соловьиный захлеб оказывается разом своим и всеобщим. Вяземский писал о Дельвиговых подражаниях древним: «он дает старине своеобразие новизны». Действительно в идиллиях Дельвига под классической пластикой пульсирует чувство человека нового времени. Заветное его стихотворение зовется «Конец золотого века» – и конец этот наступает у нас на глазах. Но не менее важна другая сторона дела: скорбь и боль человека, утратившего живую полноту чувств, человека, по сути своей, отдельного и одинокого, а потому обреченного на безлюбье, Дельвиг облекает в классические или фольклорные, то есть обобщающие, формы. Для того не всегда нужны гекзаметры или ориентированные на русскую песню белые стихи (владел ими Дельвиг мастерски) – в великой «Элегии» (1821–1822) слышится то же рыдающее и умиротворяющее хоровое начало:
Потому и распевает про «чашу бытия» еще молодой, здоровый и бодрый доктор Старцев, не зная, что суждено ему стать Ионычем.
Дельвиг знал, как страшна любовь, ибо был всегдашним заложником и гением этого чувства. Любовь его оставалась неутоленной, но от того не ослабевала. Горечь семейной драмы, настигшей поэта в последние годы, пряталась в не предназначенных для печати стихах и тщательно обдумываемой повести. План ее Дельвиг однажды рассказал Вяземскому – видимо, потому что велика была потребность выговориться, а в общем-то не близкий Дельвигу князь Петр Андреевич мог и не почувствовать личного подтекста грустной истории.
Любовь у Дельвига – это не только чувство к женщине. Это тяга к гармонии, к скрытому строю распадающегося мира. Отсюда его страсть к чужому творчеству, отсюда – особое чувство к Пушкину, отсюда редакторский зуд, постоянное стремление открыть, разбудить, поддержать новых и новых творцов. Отсюда же медлительность, долгое вынашивание замыслов, тщательная отделка, равнодушие к успеху – все то, что вместилось в пушкинскую формулу: «Ты гений свой воспитывал в тиши».