При свете Жуковского | страница 96



Как трупы мертвых из гробов,
Волхва словами пробужденные,
Встают со скрежетом зубов, —
Так вы, согрев в душе желания,
Безумно вдавшись в их обман.
Проснетесь только для страдания,
Для боли новой прежних ран.

Человек способен не на страсть и чувство, а на их более или менее удачную и продолжительную имитацию. Если он счастлив, то ошибкой. Даже возникающая «в обаянье сна» ласковая фея сопровождает свои дары условиями, которые отравляют любую награду. И тем самым ее уничтожают:

Знать, самым духом мы рабы
Земной насмешливой судьбы;
Знать, миру явному дотоле
Наш бедный ум порабощен,
Что переносит поневоле
И в мир мечты его закон.

А раз так, то: «К чему невольнику мечтания свободы?» Однако именно в начинающемся этим безнадежным вопросом гениальном стихотворении 1832 года Баратынский обнаруживает тщету того самого холодного покоя, который должен уберечь человека от гротескной участи оживающего мертвеца. Уже в зачине мы ощущаем тайное клокотание страсти. Как резкие переносы взрывают чеканные классические ямбы, так мысль крушит стройную архитектонику внешне устойчивого мирового порядка.

Взгляни: безропотно текут речные воды
В указанных брегах, по склону их русла;
Ель величавая стоит, где возросла,
Невластная сойти. Небесные светила
Назначенным путем неведомая сила
Влечет. Бродячий ветр не волен, и закон
Его летучему дыханью положен.

Микрокосм отражает макрокосм. Пушкинский, свободный, лишь Богу подвластный, ветер подчиняется отвлеченному закону. Что уж говорить о любви или поэтическом творчестве? Человек обречен старению, чувства – охлаждению, страсть – угасанию, как обречен гибели весь здешний мир. Элегии об исчезающей (а потому – смеха достойной) любви отражаются в футурологическом кошмаре «Последней смерти». Словом:

Уделу своему и мы покорны будем,
Мятежные мечты смирим и позабудем;
Рабы разумные, послушно согласим
Свои желания со жребием своим.
И будет счастлива, спокойна наша доля.

Как весомы «любимые» символы – «удел», «рабы», «жребий» (на их неодолимой мощи держался трагизм ошеломившего Пушкина и ошеломляющего нас «Признания»)! Каким обманчиво плавным убаюкивающим стал только что корчившийся в муках переносов александрийский стих. И даже отточия в переломном пункте Баратынский не ставит – он буквально криком рвет (и порвать не может) скрепу «законной» четы рифм:

Безумец! не она ль, не вышняя ли воля
Дарует страсти нам? и не ее ли глас
В их гласе слышим мы? О тягостна для нас
Жизнь, в сердце бьющая могучею волною