Волки | страница 17
Не было в нем ни ухарской грубости, ни презрительной важности, как у прочих делашей.
Прямой взгляд. Прямые разговоры. Без подначек, без жиганства.
И веселость. И ласковость.
И Зуб и Балаба отзывались о Солодовникове хорошо:
— Душевный человек! Не наш брат — хам. Голова.
— Ты, Ларион, все пишешь? — полу-ласково, полу-насмешливо спрашивал Ломтев.
— Пишу. Куда же мне деваться?
— Куда? В роты опять, куда же денешься? — острил Костя.
— Все мы будем там! — махал рукою Ларька.
День выхода Солодовникова из рот праздновали весело.
Пили, пели песни.
Даже Костя выпил рюмки три коньяку и опьянел.
От пьяной веселости он потерял солидность. Смеялся мелким смешком, подмигивая, беспрерывно разглаживая усы.
Временами входил в норму. Делался серьезным, значительно подкашливал, важно мямлил:
— Мм… Господа, кушайте! Будьте как дома. Ларион Васильич, вам бутербродик? Мм… Славушка, ухаживай за гостями. Какой ты, право…
Славушка толкал Ваньку локтем:
— Окосел с рюмки.
Шаловливо добавил:
— Надо ему коньяку в чай вкатить.
А Ломтев опять терял равновесие: "господа" заменял "братцами", "Лариона Васильевича" — "Ларькою".
— Братцы! Пейте! Чего вы там делите? Минька, чорт! Не с фарту пришел.
А Минька с Балабою грызлись:
— Ты, сука, отколол вчерась! Я же знаю. Э, брось крученому вкручивать. Мне же Дуняшка все на чистоту выложила, — говорил Минька.
Балаба клялся:
— Истинный господь — не отколол! Чтоб мне пять пасок из рот не выходить. Много Дунька знает, я ее, стерьву, ей-богу, измочалю. Что она от хозяина треплется, что-ли?
А Солодовников, давно не пивший, был уже на взводе.
Склонив голову на ладонь, покачивался над столом и пел тонким, захлебывающимся голосом песню собственного сочинения:
Ломтев раскинул руки в сторону, манжеты выскочили.
Зажмурился и, скривя рот, загудел басом: