Поцелуй Арлекина | страница 42



Лишь только Мальбрук соберется в поход,

Как тотчас на улице дождик идет.

Господь не пускает Мальбрука на сечь:

Доспехи ржавеют, их нужно беречь —

и проч., и проч. в том же роде. Я начинал злиться, искусывать перо, а это дурной знак. Дедусь смотрел на меня с сожалением. Чтоб отмстить ему за это сожаление (поэты – опять же, как и женщины, – принимают его с ненавистью), я выудил откуда-то старую дедову тетрадь с водевилем по-малоросски, сочиненным им чуть не в первые годы века, и вскоре уж потчевал его, тайно ликуя, таким вот диалогом:

Петро

(забирая уздцы)

А пани – прелесть. Но для лада

Был ли вельможный пан востер?

Пан Гуан

Ученость – чепуха, бравада!

Улыбка, два веселых взгляда —

Вот сила; ну да разговор

Там закипел, и вышел спор.

А мне-то что! Удар, награда —

О них ни слова. Впрочем, вздор:

Вот слушай…

(Шепчет.)

Петро

Боже! Под надзор?!

Опять изгнание, быть может?

Пан Гуан

О том ли речь, когда уложит

Тебя красавица с собой?

Она – иль шпага, милый мой!

Петро

Вы жизнью, пан, не дорожите!

И чем живете-то, скажите!

Пан Гуан

Тем, что сейчас я жив-здоров.

Ну, хватит споров, философ!

Ступай-ка да готовь перину,

Не то как раз подставишь спину:

Тебе обычай мой знаком.

Петро

Ах, что за жизнь под кулаком!

(Уходит.)

К удивлению моему и веселой досаде, дедусь нисколько не смутился, услыхав вирши, а даже сам рассмеялся и вместе задумался.

– Да-а… – протянул он, что в его случае означало пролог к новому воспоминанию. Я навострил уши. – Знаешь тот дом, что против фуникулера, на Подоле? – спросил он. – Там теперь какой-то пассаж и, кажется, кино. А раньше был паноптикум.

Я знал.

– Ага, – кивнул он. – Там была устроена панорама Бородина: во всю ширь, с нарисованным горизонтом, редутом вблизи, с куклами солдат и с галереей для зрителей. Вот я туда ходил.

– На Бородино смотреть? – изумился я.

– Что ж на него смотреть! – Он хитро улыбнулся. – Нет. А была у хозяина дочка: там точно было на что подывытысь.

– И ты ходил?

– Где ж там я – весь Киев ходил. Он на ней больше денег заработал, чем на своем редуте; а за вход брал пятнадцать копеек. В ту пору это были хорошие деньги. Вон ты Мицкевича переводишь, а он стоил двадцать – виноват, двадцать пять копеек, и был не дешевой книгой.

Я невольно глянул в конец: так и есть: «двадцать пять копекь» было подчеркнуто двумя линиями, а снизу синела не то выцветшая печать магазина, не то герб прежнего хозяина да две-три строки уже выцветшими чернилами по-польски, вовсе неразборчивые. Я с восхищением воззрился на деда. Он между тем продолжал, как ни в чем не бывало: