Дневник Серафины | страница 2



, приглашающего патриотов поупражняться в стрельбе из пистолета по искусно замаскированным швабским каскам. Скамейка была удобная и — что удивительно — не мокрая… Автор этих строк с блаженным чувством раскинулся на ней в полной уверенности, что здесь его не потревожит ни посторонний взгляд, ни женский щебет, ни людской гомон, как вдруг, пошевельнувшись, услышал зловещий шелест.

То был не человеческий голос, а преследующий его, знакомый шорох бумаги! Он испуганно повел глазами и узрел на скамейке смятую тетрадь и вторую, точно такую же, — на земле.

«Vade retro, Satanas!»[5] — вот первое, что пришло ему на ум, но не имея обыкновения поддаваться порывам чувств — кстати, от этого предостерегают нас не то Талейран, не то Меттерних — итак, первой и весьма благоразумной мыслью было тетрадь не трогать и, дабы не слышать искусительный шелест, как Одиссей, заткнуть уши и бежать отсюда…

Но тут глаза… глаза, сгубившие столько людей, остановились на листках бумаги (верней, рукописи), валявшихся на мокром гравии дорожки, — смятые, с загнутыми краями, они говорили о полном к ним небрежении. Сострадание и вместе любопытство овладели сердцем… И рука невольно потянулась к таинственному манускрипту, брошенному на произвол судьбы и… весеннего ненастья. С первого же взгляда можно было узнать женский почерк: мужчинам так писать не дано; исполненный изящества, он выказывал пылкость и одновременно некую робость, словом, те приметы, которые пленяют мужские сердца и взоры.

Оба манускрипта были писаны, наверно, в разное время и в разных условиях — то размашисто, то убористо, то водянистыми чернилами, то густыми и почерком таким неровным, точно несколько рук, а не одна водили пером по бумаге — столь несовместимые черты характера он выдавал. Видимо, это был дневник, и самое поразительное и непостижимое состояло в том, что принадлежал он нашей соотечественнице, само собой разумеется, написанный вперемежку по-польски и по-французски, ибо французский язык настолько вошел в наш обиход, что без него не может обойтись ни один уважающий себя человек.

При таком стечении обстоятельств, когда, словно в pendant[6], к «Воспоминаниям паныча», издателю сам подвернулся дневник барышни, он воспринял это как предначертанье судьбы, веленье свыше, указание на то, чтобы им воспользоваться.

Sic fata tulere[7].

Забыв и про ванну, и про предписанный после лечебной воды моцион, счастливый (а может, несчастливый?) обладатель дневника зачитался до того, что к действительности его вернули лишь звуки гонга, несшиеся изо всех гостиниц и сзывавшие своих постояльцев на завтрак, способный удовлетворить аппетит самого Гаргантюа.