Начало жизни | страница 110



В ночной тишине слышно, как возятся на насестах проснувшиеся куры, как жует жвачку корова в хлеву, как прошуршит крыло летучей мыши. Издалека доносится пение. Это где-то в полях поют девушки. Протяжная, тихая песня хватает за душу.

— Эх, ребята! — говорит задумчиво Голда и спрашивает вдруг, хорошо ли нам.

Я отвечаю, что нам хорошо. И это правда. Не знаю, как это назвать, но у меня такое настроение, что, кажется, и мухи не тронул бы сейчас; даже за чужое горе больно. И может быть, поэтому я начинаю сердиться на кошку, которая уже подобралась к гнезду.

— Брысь! — кричу я и, схватив комок земли, швыряю в кошку. — Брысь!

— Господи! — говорит Голда и усаживает меня подле себя. — Ведь ты можешь душу вымотать! Троковичера разбудишь!

Даже Сролик улыбается. И мне становится не по себе. Мне не хочется, чтобы она думала, что у меня только аисты на уме.

— Терпеть не могу кошек! — говорю я.

— Петушок ты еще, Ошер. И ты говоришь, тебе уже тринадцать?

— Тринадцать.

— А тебе, Сролик?

— Тоже тринадцать.

— Да, петушок ты, Ошер! А ты, Сролик, настоящий петух. И какой-то обозленный. Не хмурься! — грозит она ему пальцем. — Не надо.

— С чего же мне радоваться? — говорит Сролик тихо, надорванным голосом. — А если бы вас оскорбили, если бы вас назвали спекулянткой, вы бы радовались?

— Вот что я хочу сказать… — отвечает Голда. — Еще очень трудно. Все еще разрушено. Мы еще только-только становимся на ноги…

— Да я не о хлебе говорю, — прерывает ее Сролик. — Я хочу только, чтобы меня не унижали. Ни отец, ни мать не сделали ничего такого, за что меня нужно оскорблять.

— Не то, — говорит она, не сердясь. — Никто ничего не имеет к твоему отцу. Несчастье в том, что еще слишком много у нас всяких лавочников, которые не трудятся и не могут отвыкнуть от безделья… Даже ты, Сролик… Тебе ведь не по душе занятие твоего отца?

— Да, — выдавливает Сролик.

— Ну, вот видишь. Не потому, что ты его не любишь, а потому, что не хочешь идти его дорогой. Все мы хотим быть лучше наших отцов.

— Но ведь не пускают…

— Дело не в этом. Мы еще бедны. А нэпманы оживают. Раскрой сейчас двери — и их дети все заполонят. А вы знаете… — Она начинает почему-то оглядываться. Мы даже не заметили, как луна стала больше, красней и уже спускается за сарай. — Это было три года назад, — продолжает Голда. — Вам было лет десять — одиннадцать, а мне двадцать. Ленин тогда сказал, что лет через десять — двадцать мы доживем до социализма. Это, значит, случится примерно в тридцатых — сороковых годах… Но пока… — И, как часто в последнее время, Голда вновь хмурится, говорит отрывисто, как бы про себя; скажет слово, и потом долго приходится ее ждать. — А пока… Надо драться за это. Будут еще трудности и беды. И я бы очень хотела, чтобы вы запомнили… Это, может быть, самое трудное и самое важное… Мне бы очень хотелось, чтобы встретившееся на вашем пути горе не заслонило от вас всего света, не бросило бы тени на ту большую работу, которую нам предстоит проделать… Вы знаете, — она несколько отодвигается от нас, — я говорю это потому, что постоянно может что-нибудь стрястись… Иной раз доверишься человеку… Не обдумаешь… Негодяй и подведет… Отдашься всей душой… А кончится тем, что он загадит и затопчет все в тебе…