Двадцать писем Господу Богу | страница 22
Еще через месяц несколько игр прошли в полном молчании, и между ними царило такое напряжение, что даже Марта, которой было не свойственно лезть другим в душу, все же не удержалась и на кухне, пока они готовили кофе, спросила Мартину, всё ли в порядке.
Потом последовала пауза в игре, и из-за плохого самочувствия Ласточки они не виделись месяц. А теперь, снова сев играть, все: и Марта, и Мартина, и Жерар, и Ласточка – явственно увидели, что их отношения мертвы, и, видимо, сегодняшняя игра – их последний Маджонг.
Его последний Маджонг.
Красивый кареглазый с вьющимися волосами Жерар, худощавый, с ямочкой на подбородке, в синей водолазке и тонком клетчатом спортивном пиджаке. Низкорослая, как все француженки, остроносенькая голубоглазая брюнетка в черном облегающем платье – Мартина. Стройная, высокая, коротко стриженная брюнетка с ярким лаком и помадой на губах – Марта. И он, в просторной белой пижаме, напоминающий в ней изысканное огородное пугало. История закончена, стоп-кадр.
Последующие два дня были для него днями настоящего счастья. Ему даже показалось, что это были два самых счастливых дня его жизни. Он все никак не мог понять, как же он чувствовал счастье раньше, и было ли оно подлинным, и что есть подлинное счастье: то, которое он испытывал сейчас, лишенный всяческой надежды и живущий сегодняшним днем, настоящим моментом, или то, которое он испытывал, скажем, в юности, в молодости, когда кругом шла голова, и чувства, как огни фейерверка, ослепляли, наполняя все тело ощущением визгливой щенячьей радости. Он не мог определить для себя, какое счастье было сильнее: слепое – внезапный выигрыш, ответное чувство; или прозревшее, когда вдруг начинаешь видеть вокруг себя мир, наполненный красками и музыкой, а также красивыми словами, фразами, книгами, когда умеешь видеть, ощущать себя неотъемлемой частью ослепительно прекрасной осенней улицы, по которой не спеша идешь, загребая ногами листья, частью города, в причудливую жизнь которого тебе удается вписать в том числе и закон своей собственной, не похожей на другие жизни; или же это счастье смертника, которому уже не нужно ни побед, ни упоения искусством (он заметил, что искусство, тонким знатоком которого он считался всю жизнь, внезапно вовсе перестало для него существовать, оно даже стало чем-то и раздражать, то ли потугой своей сказать то, чего ему и известно-то быть не может, то ли красивостью позы, в которую его поставило общество почитателей – не знаю), ни заманчивой перспективы, а просто-напросто открыть утром глаза, вдохнуть носом аромат клубничного варенья (Марта, бедняжка, с ума что ли спятила, варенье с утра пораньше варить, в жизни не варила) и понять, что жив, и почувствовать, что счастлив.