Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи | страница 35



Люсьен вскрикнул.

Ослепше он летел вперёд.

Сбросив скорость, на вершине свернул к обочине.

— Mais tʼes fou ou quoi?[78]

На влажном фото в глазах, однако, был не ужас, а восторг. Не глядя, он отбросил снимок:

— Completement fou.[79]

Метрах в ста направо поворот на тускло озарённую стоянку для тех, кого среди Европы застигла ночь. Люсьен въехал и припарковался задом к бордюру.

— Il est fou…[80]

Алексей открыл дверцу, вышел. Позади вдоль линии асфальта одноного стояли урны, на каждую опрятно вывернут пластик мешка. Со стороны водителя дверца хлопнула.

— Зато теперь тебе охота жить.

— Ладно! — ответил Люсьен, — писатель!.. Фёдор Николаич… Что будем делать?

Стоянка уходила в рощу, вдоль аллеи вкопаны столы и скамейки. Все удобства, включая печки для гриля. И никого. Справа проносились тёмные машины — изредка и словно сами по себе. По обе стороны автострады красноватый туман растворялся над полями сахарной свеклы. Было душно. На горизонте полыхала неоном станция обслуживания.

— Сходим. A clean, well-lighted place?[81]

— Давай.

Слишком светло, не очень чисто. Поставив на пол огромный кассетник, за столом накачивалась пивом молодёжь, бледная и отрешённая. Девушки были в майках без лифчиков. Ярость сортирных рисунков была такова, что соответствующие дыры вожделений местами сквозили, пробитые уж неизвестно чем — отвёртками? — сквозь треснувший пластик. Юный итальянец их обслужил. Они вышли к бензоколонкам. Отхлебнув пива, Люсьен посмотрел на пластмассовый стаканчик у Алексея в пальцах.

— Кофе на ночь?

— Привычка.

— Почему ты, собственно, работаешь ночами?

— Ибу, — ответил он, что по-французски значило «сова».

— Не сова ты, а мизантроп.

— Кто — я?

— Не любишь ближнего, как самого себя.

— Может быть…

— Потому что себя не любишь.

— Тоталитаризм.

— Нет. Эмиграция. Все вы такие, эмигранты, — папаша Мацкевич тоже, а он социализма в Польше не застал. Это ваш комплекс неполноценности.

— Нет у меня никакого комплекса… — Со стаканчиком в руке под звёздным небом этой ночи, которая и посреди бельгийских полей давала иллюзию родного места, Алексею так и казалось. — Там я себя эмигрантом чувствовал больше.

— В России?

Автоматически он поправил западного невежу:

— В Союзе Советских…

— Да, но почему?

— Всё там чужое было, mon ami. И не безразлично чужое, как неон или эта вот ракушка SHELL. Агрессивно враждебное.

— Ничего своего?

— Ничего. Кроме смутной мечты.

— О чём?

— Об ином.

В круг света въезжали неожиданные люди, заправлялись, бросив на них, стоящих, безразличный взгляд, входили расплатиться, убывали. Группа молодёжи вышла, опрокинула урну, погрузилась в открытый американский «кадиллак», выкрашенный в безумный розовый цвет, и уплыла в ночь, предварительно разбив за собой об асфальт бутылку с пивом.