История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 7 | страница 45
— У меня нет денег, чтобы вернуться на родину.
— Что вы делали в Мадриде и почему оттуда уехали?
— Я поехал туда четыре года назад, в качестве слуги доктора Писторен, врача короля Испании; однако недовольный моей судьбой, я попросил его меня отпустить. Этот сертификат показывает вам, что он меня не прогнал.
— Что вы умеете делать?
— У меня прекрасный почерк, я могу быть секретарем, я могу быть писателем в моей стране. Вот французские стихи, которые я скопировал вчера, а вот итальянские.
— У вас прекрасный почерк, но можете ли вы писать правильно сами?
— Под диктовку, я могу также писать на латыни и на испанском.
— Правильно?
— Да, месье, когда мне диктуют, так как от того, кто диктует, зависит произвести исправления.
Я увидел, что этот молодой человек невежда; но несмотря на это, я пригласил его в свою комнату, я сказал Ледюку поговорить с ним по испански, и тот ответил ему достаточно хорошо, но когда я диктовал ему по итальянски и по французски, я нашел, что он незнаком с начальными правилами орфографии. Я сказал, что он не умеет писать, и, видя, что он расстроился, я его пожалел и сказал, что отвезу его за мой счет до Генуи. Он поцеловал мне руку и заверил, что я найду в нем верного слугу.
Он мне понравился, потому что обладал своеобразной манерой рассуждения и держал себя, стараясь выделиться; это делалось, очевидно, для того, чтобы привлечь к себе уважение дураков, с которыми он общался вплоть до сегодняшнего дня, и он пользовался этим с успехом. Я рассмеялся ему в лицо в первый же момент, когда он сказал мне скромно, что наука письма состоит в том, чтобы почерк был читаемый, и тот, у кого он более читаемый, и более сведущ в этой науке. Говоря мне это и держа перед глазами мою рукопись, он полагал, не говоря мне этого, что я ему уступаю. Он думал, что, благодаря этому его преимуществу, я должен оказывать ему определенное уважение. Я рассмеялся, подумал, что его можно исправить, и оставил его у себя. Не будь этой странности, я бы оказал ему милостыню, но каприз взять его с собой не пришел бы мне в голову. Он меня смешил. Он говорил, что орфография не нужна, потому что те, кто читает и кто знает язык, не нуждаются в ней, чтобы понять, что означает то, что написано, а те, кто его не знает, не смогут заметить ошибки. Видя, что я с ним не спорю, он решил, что я повержен во прах, и принимал мой смех за аплодисменты. Диктуя ему некий текст по-французски, касающийся Совета Тридцати, я расхохотался, когда увидел, что «Тридцати» написано как 3 и 0, и когда я сказал ему причину своего смеха, он сказал мне, что это все равно, так как читатель прочтет это именно как «Тридцать», если понимает немного в счете. У него был ум, и именно поэтому он был дурень; я счел это оригинальным, и я его оставил у себя. Я оказался дурнее, чем он. Он, впрочем, был славный малый; у него не было никаких пороков, он не любил ни женщин, ни вина, ни игр, ни дурной компании, он уходил крайне редко и в одиночку. Он не нравился Ледюку, потому что держался как секретарь и однажды сказал ему, что все испанцы, у кого костлявые ноги, происходят от мавров. Ледюк, у которого был этот дефект, и который претендовал на то, что происходит от старых христиан, питал к Косте, который, в сущности, был прав, неодолимую ненависть. Из-за этого две недели спустя они подрались на кулаках в Ницце, в Провансе. Коста пришел ко мне жаловаться, с распухшим носом. Я посмеялся над этим. Начиная с этого дня он зауважал Ледюка, который, по причине своей более давней службы у меня, полагал себя старшим. Я говорю об этом Коста, чтобы читатель имел о нем правильное представление, потому что в этих мемуарах я еще должен буду, к несчастью, о нем говорить.