Улита | страница 21
Наивными выглядят исповедальные выкладки призрака, впрочем, прошлая жизнь всегда представляется наивной. Наивность, это, в сущности, некий даже орган, я убедился в достоверности такого умозаключения, став облаком, убедившись, что мне в сущности негде содержать ни наивность, ни даже что-нибудь попроще. Всего лишь мимолетным вихрем проносились сквозь меня мысли и чувства. Поэтому я могу вспоминать и рассказывать все что угодно, не опасаясь и не стыдясь того, что выгляжу смешным. Если меня и охватывал стыд, то он все же оставался отвлеченностью, чем-то, что ничего не меняло, как не могло изменить меня мое стремление и желание воплотиться.
Когда меня - подразумевается моя прошлая жизнь - мучило сознание внутренней пустоты, моего чуть-чуть прикрытого провала в ничто, на каком-то пределе, как бы уже в невыносимом обморожении, вдруг резко наступала оттепель, некий толчок пробуждал во мне беспредельную ясность и я четко, как пуля в затвор, задвигался в потребность облечь ту пустоту плотью. Порыв, конечно, был сумасшедший и предполагал что-то несбыточное, а вместе с тем я ощущал себя так, как если бы без иной жизни, связанной изнутри новой плотью, все сущее теряет для меня всякий смысл. Этого скрадывания пустоты, обрастания ее плотью требовала вся внезапная ясность, вся предельность моего существа. И по ясности, по окончательности это было похоже на открытое и не подвластное никакому вмешательству извне уразумение собственной смертности, и я, естественно, не питал надежд на действительно другую жизнь с этим новым оплотнением, но в то же время невозможность продолжать существование без него была такой же, как невозможность добыть где-либо эту самую новую плоть, - не только предельной ясной, но и исключительно взыскующей.
Обитание в доме было моей главной действительностью, и я в умоисступлении выбегал на улицу, надеясь подобраться, спасения ради, поближе к воображаемому. Прежде всего, я не мог оставаться в пригороде, где мою драму не украшали соответствующие декорации, и ехал в город, спешил на самые его красивые улицы. Я понимал, что ищу новых знакомств, встречи с новыми, необыкновенными людьми. Мечта внутренне облечься некой плотью там, на улицах, не разрывала мое существо изнутри, как это было в безысходности дома, а бежала впереди, между старинными домами, манила меня видениями, в которых уже не я метался в бесплодных поисках, а мне навстречу само собой выдвигалось то, чего я столь страстно домогался. Но эти видения были пострашнее творившегося у меня на душе, поскольку я и в кручине мог, по крайней мере, двигаться, сворачивать в переулки, пить чай, кофе или вино в забегаловках, они же, приближаясь, внезапно с чудовищностью последнего несчастья рассыпались и рассеивались, оставляя мне чувство вины. А отчего бы я чувствовал, что рассыпаются они по моей вине, если бы в них не заключалось нечто действительное, даже, может быть, что-то более реалистическое и натуральное, чем я сам? Значит, их живое, если и вовсе не одушевленное начало, разветляющееся на некие персоналии, находилось тут, в непосредственной близости от меня, а я обошелся с ним неосторожно, какой-то небрежностью заставил его отступить и спрятаться. Обнаженное в этих видениях было округло, прекрасно, совершенно и притягательно желтело в неожиданно сгущающихся даже среди дня сумерках. В растерянности я узко, не умея охватить явление во всей его полноте, бормотал себе под нос, что это обнаженное и желтеющее не может быть домом, деревом или собакой, не символизирует красоту как таковую, а отвечает моей одинокой и замшелой потребности в человеческом.