В саду памяти | страница 5
Густав Горвиц к Варшаве так и не привык. До последних дней ощущал себя иностранцем, затерявшемся в чужом городе. Занимаясь корреспонденцией по продаже соли, вряд ли он испытывал настоящее счастье. А в утешение читал Гете и Гейне. Но был ли он хотя бы счастлив с Юлией, унаследовавшей от отца энергию и практицизм — черты, которых сам он был начисто лишен? Придерживались, однако, неписаного правила — обязательной дистанции в отношении родителей, предполагавшей непременно и деликатность, которая не позволяла детям задавать вопросы, поэтому никто никаких сведений на этот счет потомкам не оставил. Ничего не известно о пятнадцатилетней совместной жизни этой супружеской четы, не запомнились ни ссоры, ни конфликты, ни хотя бы повышенный голос. Лишь крошечный эпизод, застрявший в памяти моей бабушки, трогательно характеризует застенчивость отца, но и властную поступь матери. Речь шла о нагоняе прислуге за какую-то провинность.
— Sage ihr[7], — попросил Густав.
— Sage du ihr. Warum immer ich?[8] — громко возмущалась мать.
При его жизни в доме говорили по-немецки. Отсюда у всех детей доскональное знание немецкой словесности и легкий австрийский акцент. Он много читал — потомки унаследовали его любовь к немецкой литературе, культуре и искусству. Годы спустя увлечение Гейне соединило моих бабушку и деда, Якуба Мортковича, а одним из первых в созданном ими совместно издательстве стал Фридрих Ницше, его труды.
В августе 1940 года бабушку вызвали в гестапо на аллею Шуха. Дело заключалось в том, что на уличном прилавке обнаружили издаваемые когда-то Мортковичем книги немецких писателей, запрещенные теперь оккупантами. Книги конфисковали, а от бабушки потребовали разъяснений, хотя официально ей не принадлежали уже ни издательство, ни книжный магазин, и со всем этим у нее не было ничего общего. Она держалась так независимо и так свободно изъяснялась на безупречном немецком, что невольно вызвала уважение у выслушивающего ее офицера. Несмотря на то что он знал о ее происхождении, он как-то эту историю замял и отпустил ее домой. Через несколько месяцев это уже было бы невозможно.
В ноябре 1940 года был издан указ о создании в Варшаве гетто. Мои бабушка и мама, скрываясь в провинции, всю войну старались делать вид, что ни слова не понимают по-немецки. Подозрительно хорошее знание этого языка могло только навредить.
В Кракове — мы тут стали жить после войны, мне больше всего досаждали рассказами про Яся Орловского, двадцатилетнего повстанца, умиравшего в подвале дома на Мокотовской 59, где бабушку и маму, после всех перипетий оккупационных лет, застигло варшавское восстание. Бомба, или как ее называли «шкаф», угодила в пятиэтажный флигель здания и провалилась, погребая под собой находившихся в квартирах людей. Уцелели лишь помещения на первом этаже, где размещался госпиталь повстанцев, и спаслись те, кто успел спуститься в убежище. Вокруг царил ад. Во двор выносили убитых, которых вытаскивали из-под завалов, родственники искали среди них своих близких, а в подвал сносили раненых. Не было ни перевязочных средств, ни обезболивающих, не было и лекарств.