В саду памяти | страница 6
— Домой, к маме… — плакал и в жару метался обгоревший парень, вынесенный из госпиталя. Несколько дней назад, спасая людей с верхних этажей во время пожара домов на улице Монюшко, он вместе с горящими стропилами свалился вниз, и сам бы сгорел, не будь друга, героически вытащившего его из огня.
— У вас голос, как у моей мамы. Прошу вас, сядьте рядом, возьмите меня за руку и расскажите что-нибудь… — просил он бабушку. И она стала читать ему стихи. Бабушка знала наизусть польскую, французскую, русскую, немецкую поэзию. Мастерски владела декламацией — сегодня уже старомодным искусством интерпретации текста с помощью модуляций голоса, мимики, жеста. В детстве я без конца готова была ее слушать. Представляю себе, как успокаивали паренька слова Лермонтова, которые она выводила нараспев — на русский манер: «Но отец твой старый воин, закален в бою: спи, малютка, будь спокоен, баюшки-баю». Или повышала голос почти до крика, причитая словами Хагар из стихотворения Корнеля Уэйского[9]: «В солнце пожарищ взываю я снова: голова почернела моя, Иегова!»
Чтение творило чудеса. Собравшиеся в убежище, сходившие с ума от боли, страха, беспомощности, отчаяния, вдруг успокаивались и начинали слушать. Сейчас, когда я пишу об этом, я знаю, что слово «декламировать» по происхождению из латинского clamare, то есть «кричать». «De profimdis clamavi ad te, Domine. Из глубины взываю к Тебе, Господи!» Когда измученная бабушка уставала, ее выручала моя мать, ведь парень умолял: «Только не молчите! Говорите!..» Из всего огромного репертуара читавшихся тогда стихов самым незаменимым оказался Гете:
Письмо Юлии и Густаву от венской родни
Ясь — студент архитектурного института, знал немецкий. И сжимая руку бабушки, без конца повторял: Всем пожертвуй, что имеешь, только будь самим собой[10]. Терпеть не могла я этих рассказов. Меня тогда с ними в подвале не было. Как представить себе кошмар, который не испытала сама? И воображать его я не собиралась. Мне бы поскорее забыть собственные оккупационные переживания. Но, кроме прочего, в этой истории раздражала еще скрытая мораль. Немецкая поэзия вопреки немецким зверствам? Человеческое достоинство вопреки насилию? Я и теперь большим усилием воли заставляю себя, с трудом преодолевая смущение, привести этот эпизод. Он и поныне мне кажется слишком уж патетичным, чересчур слащавым.