Незабудки | страница 23



Городские пейзажи занимали у меня много времени. Очень долго приходилось делать набросок, выдерживать точность линий и сложное членение архитектурных обломов. Мне нравилось тщательно вырисовывать контуры зданий прежде, чем наносить красочные фоны. Без сомнения, я мог бы стать архитектором не менее великим, чем художник.

Временами я брал легкий мольберт и уезжал в окрестности города. Там ловил отдельные сценки сельской жизни: тянущиеся в бесконечность дороги, крытые соломой амбары и переменчивую зелень полей.

А порой меня тянуло к натюрморту. Я набирал цветов — преимущественно полевых, сочетающихся по размерам и тональности, и располагал флористические композиции.

Не писал только людей. Злые языки в школе — включая ненавистных тупиц учителей — посмеивались надо мной. И считали меня просто неспособным на это.

Бездарные во всем сами, они представляли дело так, будто передать на бумаге черты человеческого лица есть важнейшее и сложнейшее умение.

И что мне никогда не нарисовать портрета.

Дураки, они ничего не понимали в живописи, равно как в моей душе.

Я не рисовал людей по одной причине: я их просто не любил.

Люди были слишком мелки, поверхностны и ничтожны, чтобы тратить на них время и силы моей души.

Я не любил людей — сказать точнее, я их ненавидел за то зло, которое получал от них, пока рос и учился в школе.

Я ненавидел людей и весь мир вместе с ними, поскольку за свои шестнадцать лет не получил ни капельки добра.

Упертый христианин, каких кругом нынче оказалось большинство, выдвинет антитезу: за что я ждал добра, если сам не делал добрых дел?

Но разве пустопорожняя обманка христианства не проповедует прямо противоположное?

Что человек получает добро за одно то, что не делает зла, то есть не грешит?

А я рос практически безгрешным.

Я за всю жизнь ничего не украл и ни разу не разбил камнем чужого окна. Я не познал еще даже греха плотского падения, за которого были изгнаны из рая первые люди на Земле. Я даже курить пробовал всего раз в жизни — правда, выбрал для этого опыта наименее удачное место, сад действующего монастыря. И наказание, последовавшее за проступком, во сто крат превышало меру.

Вероятно, христианским грехом считалась моя ненависть к отцу. Но разве разумным оказывалось требование любви к родителю, который непрерывно поносил меня за что ни попадя, и которого каждый вечер я был вынужден тащить на себе домой. Ожидая за это награду в виде нескольких ударов ремня?

По христианским канонам я должен был любить родителя, каким его послал бог и лобызать ему ступни в то время, как пряжка выписывала фигуры по моему заду.