Еще о смерти Пушкина | страница 3



Вот, братец мой, потеха!
Ей-ей умру,
Ей-ей умру,
Ей-ей умру от смеха.

В „Графе Нулине“ Пушкин это отлично выразил в заключительных стихах:

Когда коляска ускакала,
Жена все мужу рассказала
И подвиг графа моего
Всему соседству описала.
Но кто же более всего
С Натальей Павловной смеялся?
Не угадать вам! Почему ж?
Муж? — Как не так. Совсем не муж.
Он очень этим оскорблялся,
Он говорил, что граф дурак,
Молокосос; что если так.
То графа он визжать заставит,
Что псами он его затравит.

Все это очень важно, все это очень на кого-то похоже; но самое важное и, так сказать, центральное — в последних двух строчках:

Смеялся Лидин, их сосед,
Помещик двадцати трех лет!

Когда „муж“ и „любовник“ совпадают, тогда гомерический, чудесный гомерический хохот покрывает и Дантеса, и Нулина, и „женихов“ Пенелопы. „Дом мой — твердыня моя: кого убоюся?!“ Не совершенно ли очевидно, что суть пушкинской драмы заключалась… о, не в Наталье Николаевне, — а в том, что Пушкин не имел в собственных данных фундамента спокойствия и уверенности, чтобы сказать с Улисом и Лидиным: „Дом мой — твердыня моя: кого убоюся“!

Попытка Нулина, может быть, имела бы совершенно другой исход, этот другой исход возможен, он психологически и даже метафизически мыслим, если бы около нее не было „23-х-летнего Лидина“. А теперь она — крепость от Нулина и всякого, т. е. чистосердечие ее смеха с Лидиным (ведь не в одиночку же он смеялся!) исключало со стороны последнего решительно всякое подозрение и подозрительность, и он никогда бы не забормотал, не заскрежетал:

Молокосос! и если так,
То графа я визжать заставлю!

Очень нужно! Очень нужно вызывать на дуэль. Почему же затревожился Пушкин? Веселый насмешник, написавший Нулина и Руслана, вещим, гениальным и простым умом он почуял, что если „ничего еще нет“, то „психологически и метафизически уже возможно“, уже настало время ему самому испить черную чашу и вместе весь непререкаемый и фатальный комизм Черномора ли, старушки ли Наины… о, ведь дело не в летах именно, а в седине и даже дряхлости опыта, хотя бы и в 35 лет:

Прошла моя, твоя весна,
Мы оба постареть успели.
Но, друг, послушай: не беда
Неверной младости утрата.
Конечно, я теперь седа,
Немножко, может быть, горбата,
Не то, что в старину была,
Не так жива, не так мила.
Зато, — прибавила болтунья, —
Открою тайну — я колдунья!

Точка в точку с великою и вещею мудростью поэта, с его универсальным умом, что для 16-ти лет может представиться „умом колдуна“, весьма мало говорящим сердцу девушки. Ее вниманье — совсем иное будет, чем его речи: