Записки из Города Призраков | страница 61
Она держат меня за руки: наши руки лежат на столе. Я все еще не знаю, что сказать… как начать.
Мама заговаривает первой.
– Сколько тебе лет, Оливия? Ты все еще в старшей школе? – спрашивается она, ее глаза полны слез. Она откашливается, кажется смущенной. – Они дают мне много… так много лекарств… я… я очень быстро все забываю… – С ее губ слетает деланый смешок, она рассматривает свою ладонь.
– В следующем году я пойду в выпускной класс, – говорю я ей едва слышно, мой голос теряется в серости комнаты. – В выпускной класс старшей школы, – добавляю я, чтобы прояснить ситуацию. – Я вылетела из художественной школы, мама. Ты помнишь, что я училась в художественной школе?
– Ох, художественная школа! Лив, я так рада за тебя. Это так… так… здорово. – Я вижу, что ей трудно говорить.
– Нет, мама, не здорово. Я вылетела оттуда. Мне предложили уйти.
Она обдумывает мои слова в явном замешательстве.
– Знаешь, мне это не нравится, Оливия. Совершенно не нравится. Как они могли выгнать тебя? Ты так хорошо играла.
– Рисовала, мама, – поправляю я, мое раздражение нарастает. Именно она нацелила меня на живопись, говорила мне, что я особенная, что у меня получается, что нет ничего важнее в мире, чем создание произведений искусства. – Не играла. Музыка – это твое. – Я смотрю на ее руки. – Ты прекрасно играешь, мама. У тебя множество премий и дипломов, мама. Помнишь?
Он вскидывает на меня глаза, руки начинают трястись.
– Мои руки… их часто сводит судорога. Мне не дают от этого лекарств. Даже тигровый бальзам. Мазь в стеклянной баночке, от которой пахнет ментолом…
– Может, я смогу тебе его привезти.
Она качает головой.
– Нет. Нет, они не разрешат. – На ее лице морщин больше, чем раньше: у губ, глаз, на лбу, и уголки рта чуть опущены. – Я просто не могу поверить, что ты здесь. Мне так недостает тебя… – Голос надламывается, она начинает плакать. Она всегда принимала лекарства, они сглаживали колебания настроения. А если не принимала, то большую часть времени проводила в студии: сочиняла. Если плакала, рыдала или выла, все эти звуки глушились музыкой. Я, во всяком случае, ничего не слышала. – Это самое худшее, – говорит она, – и мои руки. – Поднимает их, и я вижу, как они трясутся. – Я не могу даже играть, Ливи. Ничего не могу делать.
Я хочу сказать ей, как мне ее недостает – голоса, музыки, доносящейся ко мне из гостиной, руки, прижатой к моему лбу, чтобы проверить, нет ли температуры, озорной улыбки глубокой ночью, когда мы выскальзывали из дома, чтобы посмотреть на гигантские волны, которые обрушивались на берег. Я хочу сказать ей, как мало от всего этого я тогда понимала.