Николай Гумилев | страница 78



«Серебряный век» и гибель России. Речь, произнесенная 15 апреля 1996 г. на открытии конференции // Гумилевские чтения. СПб., 1996. С. 7–9).

И ведь действительно — сказали.

«Чего только не проделывали мы за последние годы с нашей литературой, — сетовал И. А. Бунин, — каким богам не поклонялись?.. Мы пережили и декаданс, и символизм, и натурализм, и порнографию, и богоборчество, и мифотворчество, и какой-то мистический анархизм, и Диониса, и Аполлона, и “полеты в вечность”, и садизм, и приятие мира, и неприятие мира… Это ли не Вальпургиева ночь!» (Бунин И. А. Собрание сочинений. М., 1967. Т. 9. С. 529). Заключительную метафору следует признать по-бунински удачной. Традиционная, в общем, для русской демократической творческой интеллигенции XIX века антицерковная фронда превращается в русском модернизме в сознательную ересь и кощунство — явление в отечественной литературе невиданное. До этого момента оппозиция по отношению к Церкви выражалась в светском интеллигентском творчестве, преимущественно в презрительном игнорировании форм религиозной жизни как «предрассудков отсталого народа», неактуальных для просвещенного художественного мировосприятия, либо в критике общественно-порочной позиции духовенства (в нелегальной революционной литературе) — при подчеркнутом пиетете собственно к догматике и этике православного вероучения. «Представителей интеллигенции привлекала в христианстве идея служения и жертвенности, но сама Церковь, как учреждение “казенного ведомства”, вызывала у них недоверие» (Религиозная жизнь и культурное наследие России. Православие в России. М., 1995. С. 100). В эпоху Серебряного века речь уже не шла об определении личной позиции по отношению к Церкви — негативной или позитивной, — речь шла о преодолении «старой», «традиционной» воцерковленности и создании «нового религиозного сознания» как альтернативы «сознанию старому», т. е. православному. «Из попыток найти собственные, не зависимые от Церкви пути к духовному обновлению, — вспоминает А. Н. Бенуа, — мне особенно запомнилась одна. […] Собрались мы у милейшего Петра Петровича Перцова, в его отдельной комнате. Снова в тот вечер [Д. В.] Философов стал настаивать на необходимости произведения “реальных опытов” и остановился на символическом значении того момента, когда Спаситель, приступая к последней Вечери, пожелал омыть ноги своим ученикам. Супруги Мережковские стали ему вторить, превознося этот “подвиг унижения и услужения” Христа, и тут же предложили приступить к подобному омовению. Очень знаменательным показался мне тогда тот энтузиазм, с которым за это предложение уцепился Розанов. Глаза его заискрились, и он поспешно “залопотал”: “Да, непременно, непременно это надо сделать и надо сделать сейчас же”. Я не мог при этом не заподозрить Василия Васильевича в порочном любопытстве. Ведь то, что среди нас была женщина, и в те времена все еще очень привлекательная, “очень соблазнительная Ева”, должно было толкать Розанова на подобное рвение. Именно ее босые ноги, ее “белые ножки” ему захотелось увидать, а может быть и омыть. А что из этого получилось бы далее, никто не мог предвидеть. Призрак какого-то “свального греха”, во всяком случае, промелькнул перед нами, но спас положение более трезвый элемент — я да Перцов… Розанов и после того долго не мог успокоиться и все корил нас за наш скептицизм, за то, что мы своими сомнениями отогнали тогда какое-то наитие свыше»