Новый мир, 2012 № 06 | страница 154



Мы знаем уваровскую триаду «Православие. Самодержавие. Народность». Первая часть триады — это связь с Абсолютом, с Небом; последняя — это стихия земли, истории, материи; средняя часть есть связующее первое и третье. Классическое снятие противоречий в синтезе, вполне в духе классического идеализма и господствующего в то время романтизма. Романтизм впервые обращается к стихии низовой жизни, к органичному быту, к народности — но в то же время держит в уме Абсолют, который являет себя в истории. Та же логика делает самодержца отражением небесной идеи, или живой иконой Бога, как выражаются некоторые православные. В этой схеме найдется место губернаторам и полицмейстерам — далее следуют по нисходящей все градусы мироздания. Это одна из версий политического романтизма наряду с романтизмом декабристов. Французская революция дает другую триаду: «Свобода. Равенство. Братство», в которой все члены лежат в одном горизонте и своей размытой абстрактностью образуют подвижную цикличность. Здесь нет Абсолюта, нет запредельного, нет ссылок на него. Солидарность республиканского братства — солидарность для внутреннего, только человеческого употребления. Ничего религиозного, никакого библейского императива. Это выглядит почти как заговор человечества против небес: человечество строит свое общество само, без оглядки на небо, не требуя помощи свыше, вдохновляясь аллегориями в античном вкусе — прекрасными девами в красных фригийских колпаках. На каком фундаменте будет строиться это братство, если мы видим, что религия постепенно вытесняется из публичного пространства, — чтобы создать вакуум, пустоту, где человек, очищенный от религиозного, будет готов стать кирпичиком грядущего Храма, — какого такого храма, не того ли, где поклонятся антихристу?! Древний Израиль вступил в войну с народами Ханаана, а по сути дела — со всеми культурами идолопоклонников. А здесь Израиль, что же, должен устроить братство с идолопоклонниками, с содомитами, с богохульниками? Демократическая республика игнорирует вопрос о религиозных основаниях жизни, о последних критериях истинности в этике и праве — о чем в первую очередь спрашивает верующее сознание, — но требует полной лояльности к себе. Здесь к братству призван исторический человек, социальный человек, человек-животное эволюционизма, человек-машина Модерна, а где же человек вечный, небесный, внутренний, где сыновство Богу?..

Такие риторические вопросы могли возникнуть только в последние два-три столетия, и не только потому, что в новозаветные времена, в истории ранней Церкви в эпоху ранних Отцов еще не было либерализма, гуманизма, сциентизма, не было идей светского государства и прогресса и прочих идеограмм Модерна, которые никак не состыковываются с апокалиптическими ожиданиями христиан и мешают создавать общество, комфортное для аскетического образа жизни. Дело в том, что само христианство не было идеологией и не нужно было никаких идеологический синтезов — ни с патриархальным обществом, ни с Модерном. Весь Новый Завет — о практике жизни, повседневной жизни на уровне человека, а не цивилизаций или идеологий, хотя практика эта не только социально-прикладная, но и внутренняя. Это было новое откровение о Боге и человеке. О том, что прешел Закон, и побивать камнями грешников уже не надо, что нет ни эллина, ни иудея, ни мужчины, ни женщины, ни свободного, ни раба. Вместо Закона дана была жестокая, самая беспощадная  заповедь: не судить ближнего, не говорить брату своему «рака», благословлять проклинающих и гонящих. «Если возможно с вашей стороны, будьте в мире со всеми людьми» (Рим. 12: 18), — говорит апостол Павел в Послании Римлянам, — и «радуйтесь с радующимися и плачьте с плачущими» (Рим. 12: 15), — и после подобных увещеваний он произносит слова о власти, о покорности высшим властям. Чтобы понять, в чем тут было откровение, как это прозвучало тогда, нужно, вероятно, рассматривать эти слова в контексте грядущей Иудейской войны, итоги которой со скорбью прозревал Спаситель, направляясь на Голгофу, — когда еврейские женщины рыдали о Нем. Восставших против римского владычества иудеев вело религиозное рвение — убеждение, что богоизбранный народ не должен терпеть над собой власть язычников и борьба за еврейскую власть на Святой земле должна быть духовным императивом. Впрочем, многие в Израиле в условиях злоупотреблений прокураторов желали непосредственного подчинения императору, и, в частности, многие фарисеи, к которым в свое время принадлежал Павел, предпочитали на тот момент римское правление. Сражения, если иудеи не в состоянии были одержать победы, сопровождались массовыми самоубийствами и убийствами собственных семей. Борьба была исступленной, хотя из всех захватчиков Рим был наиболее почтителен к еврейским святныням: в Храме даже приносились ежедневные жертвы от императора и римского народа. Уже после полного поражения Израиля захваченых в Египте повстанцев пытали лишь с одной целью — чтобы они признали цезаря своим повелителем, но еврейские борцы и здесь были непреклонны. И вот за много лет до этой национальной катастрофы Павел, сам иудей и обращаясь преимущественно к иудеям, снимает вопрос о сакральности власти, о высшей санкции для нее: он принимает римскую власть — власть язычников — и сам не преминул при своем аресте заявить о своих правах римского гражданина. В подходе к власти, таким образом, Павел скорей рационален и прагматичен: всякая власть, будь  то римская республика или чистокровная иудейская династия (царствующая тогда династия была идумейской, эллинизированной, коллаборационистской и многими не признавалась), — от Бога, если поддерживает общественный порядок и безопасность. Это видно в последующих словах: «…ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое» (Рим. 13: 4).  Сущность власти, как мы видим, раскрывается в карательно-полицейских функциях, функциях совершенно служебных, прикладных, и нет здесь и намека о великом предназначении Римской империи в перспективе конца времен, нет никакой историософской мистики, «симфонии», «земных икон Небесного царствия» и «живых икон Бога», то есть никаких подобных риторических уступок дальнейшему политическому моменту и привычкам позднеантичного синкретического философствования.