Новый мир, 2012 № 02 | страница 82
Старик Гомартели теперь волочил одну ногу, а левую руку держал в кармане, как чужую, как руку вора. Однако он был больше зол на Сталина, чем на Гитлера. Это Сталин, в тридцать седьмом году, нанес ему первый сокрушительный удар — отнял жену. О жене с тех пор не было вестей, и старик Гомартели считал ее мертвой. Он бы хотел, чтоб она была мертвой. Он сам побывал в руках ЧК и считал, что женщина такого не выдержит, лучше умереть, не мучаясь. Он видел в застенках женщин, встречал даже знакомых — красавицу Кетусю, например, жену дирижера, — но о своей жене ничего не знал. Он и не подозревал, что она арестована, пока был в тюрьме.
Он видел и самого дирижера, известного своим абсолютным слухом. Гомартели вели на допрос, вверх по лестнице, а мужа Кетуси — вниз. Гомартели-старший знал, что за это — карцер, что стоять в подвале по колено в воде, но он прокричал: “Евгений, я видел Кетусю, она здесь, она жива!” А Евгений приложил руки к ушам, а потом развел их в стороны, как дирижер в конце исполнения музыкального произведения. Ничего не слышу, показал он. Конец.
Через много лет сухонький старичок, с лицом незапоминающимся, безликий, как принцесса в снах молодого Тенгиза, рассказывал Арчилу Гомартели: Евгения завели в кабинет с завязанными глазами, и Берия спросил его, изменив голос: “Где я? Кто я?” — “Это вы, Лаврентий Павлович”, — ответил дирижер. И Берия убедился, что у дирижера действительно прекрасный слух. И тогда, рассказывал старичок, Евгения лишили слуха. И показал — вот так и вот так. И развел руками, безликий, — конец.
Старичок приходил к Арчилу Гомартели за мазью. Он увидел портрет на стене и сказал:
— Я ее видел! Ее быстро расстреляли. А меня тогда посадили в третий раз.
— А вы за что сидели? — поинтересовался Арчил.
— Я? — удивился старичок. — Я — как все. То сажали за то, что был против, то за то, что был за.
Гомартели-старший сидел за свою мазь, секрет изготовления которой хранился в семье триста лет. Он выдал этот секрет на первом же допросе. Выплюнул несколько зубов после удара и продиктовал: “Берем…” Но его заставляли повторять каждый день: “Берем…” И его продолжали бить и еще делать всякое — вот так и вот так, — о чем он никогда не хотел вспоминать и рассказывать. И ему показалось, что конца не будет, и он уже мечтал о смерти, но чтоб быстро, чтоб не мучиться. Накинуть бы петлю на железный крюк и повиснуть. И он сказал им, полушепотом, потому что язык не ворочался, не помещался у него во рту: “Самое главное — заговор!”