Тибетское Евангелие | страница 55



а она все равно приходит, магнитофон врубает — и танцует… Привыкли… Где и приласкаем… и покормим…

— А муж-то… после второй ходки… вернулся?

Так тихо спросил, что себя не услышал.

— А то! — Торговочка сильней пригнула мою голову к своему быстро бормочущему рту. — Вернулся! Да вон он, вон… сидит… глянь туда… головенку-то разверни, однако…

Я покосился — и, да, увидел его.

Он сидел на спиленном пне, возле лотка с застылыми кругами молока, в странной для наших морозных краев, круглой шапчонке, будто бы кайзеровском шлеме, только кожаном. Сизый клок волос, попугайский вихор, взвивался из-под кожаного шлема, а лоб был так изрезан морщинами, что они казались шрамами. Его плечи и спину обнимала кудлатая медвежья шуба, и он сам казался медведем — громадным, лютым шатуном: вот-вот навалится, махнет лапой, сорвет скальп, брюхо раздерет.

Монголка пила сладкое вино, пила взахлеб, сейчас все выпьет до дна, никому не оставит. Я шагнул к медведю— шатуну. Ах, звери, медведь да рысь. А я кто? Охотник?!

— Здрассте, — вежливо сказал. — Вы меня извините, я потанцевал немного с вашей женой.

Угрюмо, дико выкинул из глаз два зрачка, как две гранаты. Да я не подорвался. Я бывалый. Люди в мире меньше страшат меня, чем люди на войне. На войне — все предатели. А в мире? Разве не все?

Не все.

— С моей женой многие танцевали, — криво, дико оскалился углом рта.

— Простите, — еще раз попросил я прощенья.

И тогда медведь встал на дыбы. Я даже не думал, что человек может быть так страшен. Вернее, я в долгой мирной жизни после войны забыл это. Я почувствовал себя там, на минном поле. И смерть, кудлатая и бурая, мохнатая, звериная, шла ко мне, переваливалась на задних лапах, дышала вонючей пастью, высовывала кровавый язык.

— Ее по правде зовут Эрдени, — прохрипел шатун.

— Эрдени, — эхом повторил я.

Что надо сделать? Уйти? Путнику надо всегда уйти. Мне надо в Тибет мой, а что ж я тут-то делаю? Сейчас медведь загрызет, и конец мне!

Бывший зэк, муж танцорки, крепко облапил меня, схватил в железные клещи рук, и я почуял, как бугрятся каменные мышцы, ходят чудовищными рыбами под тьмой шубы и жаром кожи.

Он приставил лицо свое к моему лицу.

И что это все они тут же хотели мне исповедаться! Посвятить меня, Иссу, в тайны свои!

— Я, между прочим… не последний тут человечек был, ты, старикашка занюханный. Я этот городок вот где!.. — кулак показал, — держал, и все только попискивали, если я кашлял! А я — чхал на всех! Проштрафился… да… проигрался… Жизнь — игра. Игра, а не сопли! Надо уметь играть. Если играть не умеешь — тебя сделают! Сделаю-у-у-ут! И баста. Сначала я всех сделал. Потом сделали меня. А я ведь, мужик, я-а-а-а… из лагеря-то… бежал.