Тибетское Евангелие | страница 51



Я, прижимаясь щекой к горячей, румяной, широкой миске ее раскосого лица, выдохнул вопрос:

— Зачем… тут танцуешь?

Мазнул глазами по глазам; блеск узкого лезвия резанул мне по зрачкам, и я чуть не закричал от боли. Вот Чингисханка, подумал. Особо резко, черечур грубо, ну так получилось, я не виноват, крутанул ее за руку, и она завертелась дикой юлой у меня под рукой, и я держал ее только за кончики приподнятых, прозрачных на морозе пальцев.

— А ты?

Музыка снова завела бесконечную шарманку: «Утомленное со-о-о-олнце-е-е-е!..» Там и слов-то больше других не было, только вот эти. Играй не хочу, пой до посиненья.

Моя морозная монгольская тангера в ситчике так смугло, густо разрумянилась, что я понял — на сковороде ее лица можно выпекать оладьи. Скулы торчат, ушки маленькие, прижаты, как у охотящейся рыси. Я однажды рысь в тайге видел. Она на дереве сидела. Затаилась. А я на лыжах шел. Это я еще женат тогда на Рае был, на первой своей. И еще мертворожденного младенчика мы не похоронили. Казалось тогда — жизнь сладка и бесконечна! И я пошел в тайгу, поехал на автобусе к Листвянке поближе, и тайгой пошел по накатанной охотниками лыжне к Байкалу, мимо Листвянки к Голоустному, к Котам, сезон был разрешен, а я, молодой, стрелял хорошо, и хотел Райке дичь подстрелить. Так, о звере особенно не думал: думал о птице, и еще думал так — что подвернется. Иду, а эта рысь — надо мной — на ветке сидит! На лиственничной… хвоя на всех елях-кедрах, а лиственница-то — голая… как голая баба… И рысь, кошка рыжая, вся на виду. И я ее вижу. И она меня видит. И медленно, медленно ружье снимаю. И вдруг потом всего ошпарило: не буду! Не буду стрелять, язви ее, рысь эту! Потому что она мне тогда — на миг — женщиной показалась… сидит бабенка сивенькая, веснушчатая, вроде моей Райки, на ветке, и ногами машет…

Да, ушки… Рысьи ушки. Чингисханьи глаза. Аратские прямые плечи. Нет, это не бурятский прищур. Она монголка. Монголка, косорылка!

Красавица…

Танго лилось коричневым медом. Рынок глазел на нас — и торжники, и покупатели. А мы всё танцевали. И я уж подумывал: ну и танец, едрить его, и я туда же, старая солонка, с молодой бабой среди зимы, на рынке заштатном, растанцевался! очумел совсем, видать, от опухоли своей этой в сердцевине башки! — как нам разом оборвали музыку, и мы с монголкой остановились так быстро, что не удержались на ногах — и упали в натоптанный снег.

И, когда лежали на снегу, а она хохотала, будто б я ее щекотал, хохотала как припадочная, — я скосил глаза, повел ими вбок, прямо по голым, в капроновых чулках, струнам ее ног — и повел зрачки донизу, до самых ступней, и, елки, ножки-то у моей монгольской царевны были в черные лодочки на шпильках обуты! В мороз-то!