Курочка Ряба, или Золотое знамение | страница 9



— Да ну? — только тут, почувствовав под собой надежную крепость лавки, смогла выговорить она.

— Не «ну», а по лбу гну! — запаленно ответствовал ей Игнат Трофимыч, раздражаясь. Ужас в глазах старой показал ему его самого в курятнике, и портретом этим Игнат Трофимыч не восхитился.

— Да че же это такое, — обиженно, плаксиво, в самом деле, едва не готовая пустить слезу, сказала Марья Трофимовна. — Посадят ведь нас!

— Тьфу, дура! — вконец рассердясь на нее, плюнул Игнат Трофимыч. Она уж не впервой говорила это — и довела его. — Типун тебе на язык! Кто знает-то? Не от тебя да не от меня — так кто разведает-то?

Ужас в глазах Марьи Трофимовны сменился мыслью.

— На суп ее надо прирезать, — сказала она.

— А может, изжарить? — саркастически спросил Игнат Трофимыч.

— Дак ведь жалко прирезать, — не обратив на его слова внимания, продолжила свою мысль Марья Трофимовна.

— «Дак», «дак», — передразнил ее Игнат Трофимыч. Умна у него была старуха, ничего не скажешь. — То «посадят», то «жалко».

— Дак, может, еще и не посадят, — сказала Марья Трофимовна, вроде как еще продолжая размышлять, но уже и отвечая ему. — Сейчас вроде послабление в жизни выходит. Како-то вон правовое государство строить наладились.

Старый их, тридцатилетнего возраста телевизор «Луч» с утопленным внутри маленьким экраном как раз об этом и вещал из комнаты в растворенную дверь: сидел там за столом в голубом мерцании некто в галстуке, глядел прямо в глаза и долдонил: правовое, правового, правовому…

У Игната Трофимыча все прямо взвилось внутри. Наслушалась, кадка осиновая, мало ей рая обещали, опять захотелось!

— Пока они наладятся, с тебя семь шкур спустят! — бросился он в комнату, крутанул ручку и убрал с экрана вместе со светом этого в галстуке. — Верь им больше, этим говорилкам-то!..

Игнат Трофимыч заткнул рот телевизору — и обнаружил, что от этого его решительного действия ничего не изменилось, все остается, как было: вот он, заскочивший в дом, не сняв галош, вот его рука, посеченная от прожитых на свете годов дряблыми морщинами, а в ней, в руке, — яйцо, и страшно оборотить руку к себе ладонью, страшно так, что и нет сил оборотить, потому что яйцо… потому что…

Игнат Трофимыч шагнул к невысокому, травленому морилкой, собственным терпением и умением сработанному когда-то поставцу, распахнул его и, не выпуская дверцы из рук, зажмурился.

— Господи, воля твоя, — сказал он и открыл глаза.

Солнце из окна за спиной пробивало утренним низким лучом поставец насквозь, до самой задней стенки, и лежащие на верхней полке, на белой фланелевой мягкой тряпице полтора десятка золотых яиц горели глубокой яркой желтизной. А в руке у него было такое же свеженькое.