Счастливые несчастливые годы | страница 22



Вдруг до меня долетают голоса, ритмичный стук ножей и вилок. Воспитанницы-немки переговаривались, пересмеивались, наедались, накладывали себе вторую порцию всего, даже Blutwurst[12]. А я брала вторую порцию десерта, пирожное с ревенем. Оно было без крови. Их самое любимое словечко было «freilich». Я могу это сделать, вы разрешаете? Ja, freilich. Freilich. (Это означало «конечно», но также и «свободно».)


Ее звали мать Эрменегильд. Нрав у нее был веселый, она играла вместе с нами. В монастырском дворике ее сильные руки радостно взлетали вверх, чтобы поймать мяч, и бегала она тоже хорошо. На этом острове мы могли делать, что хотели. Но нам запрещалось выходить из здания поодиночке. Полагалось всегда быть вместе. Выходить по возможности вдвоем или вчетвером. Чтобы было четное число. Если у девочки не было чувства коллективизма, подруги моментально догадывались об этом. В дождливые дни все мы собирались в одной большой комнате. Кто-то слушал радио. Кто-то читал детективный роман. Остальные тупо смотрели перед собой, не зная, чем заняться. Самые старшие, немки, занимались шитьем. Баварские кружевницы. Мать Эрменегильд наблюдала за нами. За нашей свободой. Каждая из нас должна была наслаждаться свободным времяпрепровождением. Окна ванных комнат выходили в узкий темный проулок, огражденный стеной. Вода для нас уже была приготовлена. Очень горячая вода. Мне казалось, что я захожу туда одетая. На острове было две церкви, католическая и протестантская. На Боденском озере была свобода вероисповедания. Для разнообразия я стала ходить в протестантскую церковь. Несмотря на приказ из Бразилии: посещать католический храм. Она приказывает, я повинуюсь, каждый триместр проходит по намеченному ею плану, обо всем оповещают письма и марки, эти беззвучные колокола. Правительственные депеши.

* * *

Когда я выходила на утреннюю прогулку, все еще спали, даже Фредерика. Над лугами на крутом склоне холма низко носились вороны, уродливые, кичливые, жестокие. Я подумала, что они похожи на нашу юность, а они стали обследовать местность вокруг пансиона, ища, во что бы вонзить когти. Через полчаса я была уже наверху, вдыхала полной грудью холодный воздух. Вселенная, как показалось мне, безмолвствовала. Я не хотела Фредерику, не думала о ней. По ночам она читала и, возможно, заснула сегодня только на рассвете. Утром она держалась как-то напряженно, под глазами были круги. Там, на вершине, у меня наступало состояние, которое можно было бы назвать мучительным блаженством. Это было упоенное, ничем не нарушаемое торжество эгоизма, сладостное мщение, — и для такого состояния требовалось абсолютное одиночество. Мне казалось, что это упоение сродни инициации, а боль, которой сопровождается блаженство, — плата за приобщение к тайне, часть магического ритуала. Потом у меня это перестало получаться. Я больше не испытывала такого неповторимого ощущения. Каждый пейзаж строил для себя нишу и замыкался в ней.