Счастливые несчастливые годы | страница 23
Я бегом спускалась с холма и вскоре оказывалась в спальне, немка еще не успела распахнуть окно, от ее снов, хоть они и были веселыми и легкими, в воздухе повисала какая-то тяжесть — потому, наверно, что кавалерам, приглашавшим ее на танец, бравшим ее за молитвенно протянутые руки, тоже надо было дышать. Этими руками она только что натянула на себя одежду, пуговицы на блузке еще не были застегнуты, на урок идти не хотелось — об этом недвусмысленно говорил ее сонный взгляд.
Такой девушке, как она, надо было бы жить совершенно другой жизнью. Она была исполнительной, хотела все сделать как можно лучше — это стремление она унаследовала от родителей, однако ее родители отличались большей работоспособностью. По ее улыбке, робкой, дружелюбной улыбке тупицы было видно, что школьная премудрость ей не по зубам. Она позволяла ласкать себя теплому воздуху нашей комнаты, в ней была какая-то чувственная покорность, ей трудно было выучить наизусть две строфы стихов, а порой — даже понять их. Раз и навсегда у нее в голове отложилось, что соседке по комнате нравятся немецкие экспрессионисты, и постепенно это превратилось в стихийное бедствие: чтобы доставить соседке удовольствие, она постоянно покупала книги и открытки. Такие люди, усвоив те или иные понятия, не расстаются с ними никогда. Затвердив урок, пусть и с опозданием, она могла повторять его снова и снова, до бесконечности.
И еще в ней была запоздалая ребячливость, не патологическая задержка в развитии, устрашающая и поэтичная, а какая-то игра в детскую лень и беспомощность. Одевалась она медленно, когда я возвращалась с моих утренних экскурсий, постель у нее была еще теплая. Подруга, которую она себе выбрала, походила на нее: девушка из Баварии, единственная дочь дельца, возглавлявшего крупную фирму. Они встречались после уроков, около пяти. А в шесть моя соседка уже возвращалась в комнату. Взгляд ее временами начинал блуждать по потолку. Недавно она получила письмо, в котором сообщалось, что ее кузен при смерти. Агония длилась несколько месяцев, она получила много писем. В этот период она, казалось, стряхнула с себя ленивое оцепенение. Представляла себе, каково это, когда человек умирает, и, рассуждая вслух, перевязывала письма розовой лентой, потом решила, что они перетянуты слишком туго, распустила узел и завязала снова, выбросила конверты, потом подобрала их, разгладила, сложила и добавила к стопке писем, для чего ей опять понадобилось развязать ленту. На сей раз она завязала ее бантом. Эти письма она хранила не в своей вычурной немецкой шкатулке, а на столике у кровати. Там, где стояли фотографии родителей и коробки с конфетами. В ящике столика лежала Библия, собственность пансиона. Наконец пришло письмо в конверте с черной каймой. Его не принесли во время обеда, как обычно бывало с письмами: начальница вручила его собственноручно. Моя соседка села к столу, посмотрела на письмо, вскрыла его, прочла, положила обратно в конверт и повернулась, чтобы взглянуть на меня. Она двигалась в замедленном ритме, словно кто-то задержал течение времени. Взяв связку писем, она распустила розовую ленту, положила конверт с черной каймой поверх остальных, снова завязала узел бантом — и все это с какой-то ангельской педантичностью.