Любимые дети | страница 13
И дети, чтобы поиграть на травке, не будут спускаться с верхних этажей на голубых и розовеньких парашютиках?
А взойдет вместо всего этого громадный
ИСКУССТВЕННЫЙ ГРИБ,
который люди научились выращивать посредством нехитрых физических реакций.
(Как буднично это звучит, как пугающе-привычно, как слово СМЕРТЬ, например.)
Вижу зеленый огонек, поднимаю руку — у тротуара притормаживает, останавливается такси. Открываю дверцу, чтобы вступить в переговоры с водителем, но тот, опережая меня, машет рукой:
— Садись, ради бога, не впускай холод!
Усаживаюсь, называю адрес, водитель трогает с места, и улица, словно русло реки, принимает нас; мы движемся по ее асфальтовому дну — машины впереди, машины сзади, — тело мое безучастно плывет в автомобильном потоке, и плывут другие тела, и множество тел собралось на автобусной остановке, мелькнувшей мимо, и все они жаждут движения —
ЧАС ПИК,
а в таксомоторе вкрадчиво шуршит вентилятор отопительной системы, и я закрываю глаза и снова, как видеозапись, просматриваю свой сон.
Слышу уличные шумы и слышу голоса братьев, еду по городу и сижу с матерью за столом в нашем старом доме, и думаю вдруг, что она, возможно, шьет мне сейчас рубашку из довоенных ситцевых лоскутьев, примеряет ее на меня, и я, радостный, выскакиваю во двор, чтобы показать обновку Чермену, бегу к нему, проваливаюсь в сугробе, падаю, барахтаюсь в снегу, а он, смеясь, поднимает меня и несет в дом.
Мать качает головой:
«Ты не можешь этого помнить, тебе было тогда два года всего».
Она качает головой, а Чермен возвращается из леса, несет вязанку хвороста за плечами. Вязанка больше его самого, и он никак не может пройти в калитку, хворост цепляется, пружинит, но, наконец, Чермен протискивается боком и, остановившись, отирает ладонью пот со лба, смотрит на окно и видит мой приплюснутый к холодному стеклу нос. Матери нет дома, она пошла, быть может, на мельницу молоть кукурузу (если у нас была еще кукуруза), и я истосковался в одиночестве, и Чермен ободряюще подмигивает мне — на большее у него не осталось сил, — не скучай, мол, теперь ты не один, и я машу ему рукой, зову в дом, и он кивает в ответ, но проходит мимо окон к сараю, и вскоре я слышу стук топора.
«Ты помнишь не то, что б ы л о, а то, что мы рассказывали тебе потом, когда ты подрос».
«Значит, я черпаю из ваших запасов?»
«Да, — улыбается мать. — Но разве это плохо?»
Нет, конечно, только неясно — кто мог рассказать мне о длинной, узкой, колеблющейся спине той плакальщицы, которую я видел сегодня во сне, видел т о г д а и вижу сейчас, вижу позвонки, выпирающие из-под мутно-коричневой ткани платья, они являются один за другим, как живые, когда спина клонится вперед, они прячутся, словно играя, когда она выпрямляется, и с каждым наклоном они становятся все крупнее, и спина уже слишком мала для них, и она тает в воздухе, исчезает, а позвонки остаются, растут, двигаются, обнаженный позвоночник, скорбящий в пустоте о потерянном теле, о мире, обратившемся в прах.