Воспоминания. От крепостного права до большевиков | страница 41
Я начинаю ненавидеть всех, а что значительно хуже, я не умею этого скрывать, и мою ненависть инстинктивно чувствуют, и это озлобляет против меня.
Однажды, это был день, когда я много плакал, Миша вошел в детскую. Он не любил показывать свою нежность, и мне это нравилось, но в этот день он, по-видимому, заметил, что я был очень подавлен.
— Занимаешься?
Мне хотелось плакать, и дабы этого не случилось, я только кивнул головою, не глядя на него, чтобы он не заметил.
— Ничего, Тигра Лютая. Не тужи! Терпи, казак, атаманом будешь! И меня в школе немало цукали! — Он встал, направился к двери, но остановился.
— Не тужи! Я поговорю с отцом. — И он вышел.
Я узнал от Калины, что он действительно говорил с отцом, но отец ответил, что мной все недовольны, что я мало занимаюсь и непослушен.
— Няня избаловала его. Ему нужна дисциплина. Я начну заниматься с ним сам. Тогда все будет лучше.
— Он хил и бледен, — сказал Миша.
— Да, ты прав. Ну пусть ездит верхом; переговори с Транзе, быть может, он согласится давать ему уроки, — он уже ездит недурно.
И я три раза в неделю стал ездить в манеже с самим Транзе! Понимаете ли, с самим известным Транзе!
Дежурства
Но скоро для меня началась новая, ежедневная мука. Моя вторая сестра Ната объявлена была невестою, и жених ее стал ездить каждый день для выполнения своей жениховской повинности. По тогдашним понятиям, оставлять помолвленных с глазу на глаз считалось неприличным, и при свиданиях кто-нибудь непременно должен был присутствовать. Но кому? Старшей сестре, которой и двадцати лет еще нет, смотреть на воркование двух влюбленных, разумеется, неприлично. Против Ехиды сама невеста протестовала; гувернантка — одна через день ходит в отпуск, а другая учит и гуляет с Зайкой. И так как находят, что я все равно ничего не делаю, а слоняюсь из комнаты в комнату, — в соглядатаи назначают меня.
Каждый день в три часа является счастливый жених с букетом и коробкою конфет. Этого тоже требует обычай… Невеста делает вид, что она удивлена, тронута вниманием, говорит: «Ах, мерси, но к чему это? Прошу вас вперед этого не делать». Жених говорит: «Позвольте уж», — и целует ее руку.
Все на них любуются и из деликатности исчезают помаленьку из комнаты.
Рассаживаемся. Они рядом на диване, я на стуле.
Жених и невеста шепчутся, делают глазки; она краснеет и опускает глаза, — он крутит ус.
Я смотрю на часы, на которых с поднятым мечом стоит римлянин, на Николая I в красном колете, которому конногвардеец подводит коня, на закованного в цепях Прометея, на все, что уже тысячу раз видел. Мне скучно. Я дергаю себя за нос, чешу голову, думаю о том, что мне надо помыть шею мылом, дрыгаю ногами. Потом, вспомнив о своих обязанностях наблюдателя, опять оглядываю порученных мне. Сидят, шепчутся, делают друг другу глазки. И опять от скуки изучаю окружающие предметы, соображаю, где бы после дежурства найти место, чтобы приготовить уроки на завтра, и волнуюсь при мысли, что это едва ли удастся… Потом опять смотрю на римлянина. Тик, тик, тик — мерно тикают часы. Тик, тик, римлянин, тик, тик, меч… и я засыпаю. Мне снится чудный сон. Мытарства мои окончены, я комфортабельно устроился на крыше без опаски. Закованная в цепях Ехида корчится в предсмертных судорогах у моих ног. Приходит учитель, я запускаю в него римлянином, меч падает, учитель идет жаловаться папеньке. Папенька краснеет, шепчется и делает глазки. Мне что-то давит на грудь, я не могу дышать — и просыпаюсь. Оказывается, что пришел Миша и, увидя меня спящим, «запустил мне гусара», т. е. сунул в нос трубочку из свернутой бумаги.