Человек с тремя именами | страница 29
Здесь, в большой комнате сельской корчмы, которая теперь так часто ему снится, уважительно именуемой «залой», стояли грубо сколоченные некрашеные столы, а за ними, на таких же самодельных скамьях, сидели местные крестьяне. Одни глоточками прихлебывали сливовую, другие так же неспешно пили домашнее мутноватое вино, вынимая для этого изо рта свои простые вишневые или глиняные трубки, а кто побогаче — и немецкие, фарфоровые с металлической крышечкой и выгнутым чубуком. Говорили они негромко и тоже неторопливо, всегда об одном и том же: что кукуруза в этом году хорошо растет, что яблок осенью много не снять, видно пчелы плохо поработали, или еще о том, как бык чуть не запорол приехавшего на побывку из армии парня, чаще же всего — о погоде: быть или не быть завтра дождю, и чтоб он не помешал убрать сено.
Отец в этих снах всегда молча стоял за стойкой. Изредка кто-либо из сидевших за столами делал ему знак, и он подходил с флягой, наливал чего требовалось, снимал с плеча длинное полотенце, поднимал стакан или рюмку, вытирал пролитое и возвращался на свое место.
За спиной его вяло поблескивали городские бутылки с разнообразными наклейками, но то были фабричные дорогие напитки, и их почти никогда не спрашивали. Почему-то всякий раз во сне, когда взгляд мальчика задерживался на утомленном, но строгом отцовском лице, внутри возникала необъяснимая грусть. Постепенно она росла и заполняла грудь такой острой жалостью, что всегда в этом месте — вот уже несколько лет — он непременно просыпался и, мгновенно приходя в себя, обнаруживал на глазах слезы и каждый раз изумлялся почти невыносимому лирическому напряжению бессодержательного, по существу, сновидения...
Он поднес левую кисть к лицу, пытаясь разглядеть, который же час, но было чересчур темно, и, хотя циферблат отчетливо белел во мраке, различить стрелки оказалось невозможным. Лежа на спине и заложив сцепленные пальцы под затылок, он размышлял о том, почему сон этот, в котором ровно ничего не происходило, не снился ему в отрочестве или во время учения в средней школе в соседнем с их Матольчем местечке Матесалке, в котором родился его отец, ни позже, когда он посещал Высшее коммерческое училище, находившееся в центре области Сатмаре, ни в школе прапорщиков, куда он был зачислен после начала мировой войны, ни даже на фронте? Больше того, он хорошо помнил, что впервые увидел этот сон только в русском плену, да и то не во время лежания в офицерском госпитале Западной России, а лишь далеко за Уралом, в Краснореченском лагере для военнопленных. И еще одна странность: в милом, родном Матольче, где протекло его раннее детство и два скучнейших года начальной школы, было ведь много такого, что с гораздо большим основанием могло бы присниться. Он вообще не помнит, чтобы когда-нибудь, разве что совсем малышом, вот так бесцельно, куда глаза глядят, бегал бы по песчаной равнине за селом, где там и сям паслись козы или мелкие кучки овец. Уж если что бывало, так это бешеная скачка на лошадях, сначала без седла, а там — в нечастые приезды из Матесалки на школьные каникулы — и на оседланном коне, понятно, не отцовском. У корчмаря собственной лошади не было. Настоящих кавалерийских держали господа Ясаи, у которых были земли поблизости от Матольча. Эта дворянская семья разорилась давно, но кое-что у них все же осталось. Они горделиво называли себя на английский лад — «джентри». О подлинном значении этого понятия он узнал уже в коммерческом, читая какой-то классический переводной роман.