Искупление | страница 2



Был в моей жизни случай, когда я вспомнил свое удивление от речи Фридриха во время первой встречи с ним. Расскажу об этом случае, мне кажется, он помогает понять, почему этот говор, эти интонации всю жизнь сидят в человеке. В Москву, в гости к Ирине Ильиничне Эренбург приехала подруга ее парижской юности Ида Шагал – дочь знаменитого художника. Ирина устроила прием, чтобы познакомить нас со своей гостьей. Ида Шагал, прожившая всю жизнь во Франции, в нашей русскоязычной компании заговорила по-русски. Это был такой же, как у Фридриха, говор, те же интонации (я сразу вспомнил Фридриха). Ида Шагал говорила на языке своего витебского детства. Так в одной человеческой судьбе каким-то чудесным образом соединились странный говор витебской улицы и Париж – по известной формуле Хемингуэя, праздник, который всегда остается с тобой. А от этого, впитанного в детстве языка потом очень трудно, невозможно избавиться. Наверное, что-то подобное произошло когда-то с Фридрихом. Впрочем, об этом я мог бы сказать не на таком «экзотическом примере» (подумать только, захудалый дореволюционный Витебск и Париж), а на своей, вполне заурядной судьбе. Мои детские и школьные годы прошли на Украине, в школе (такие мне попались учителя) украинский преподавали основательно, потом в детстве несколько раз родители отправляли меня «на поправку» к знакомым в село, где господствовала украинская языковая стихия – пусть и не чистая. И в мою речь врезалось немало «украинизмов». Я их не замечал. Но, как выяснилось, врезались они надолго. Через много лет меня познакомили в Берлине с одним немецким профессором-филологом. И он вдруг спросил у меня: «Вы с Украины?» Я подтвердил его догадку и в свою очередь спросил у него, почему эта мысль пришла ему в голову. «Некоторые звуки вы произносите как украинец», – сказал он. Так это в меня крепко засело...

И вот еще что. Любимым своим произведением Горенштейн считал пьесу «Бердичев». Речевой основой ее был тот «местечковый» говор, о котором идет разговор. Но этот говор Горенштейн в своей пьесе превратил в замечательно выразительный литературный язык высокого искусства. И здесь я осмеливаюсь без всяких оговорок сравнить «Бердичев» с тем, что проделал в «Одесских рассказах» с языком этого города Бабель...

А теперь возвращаюсь к той моей первой встрече с Горенштейном. Вот что еще меня тогда поразило. Он был одет с какой-то странной претензией на тогдашнюю моду. Странной, потому что эти «модные вещи» (так, во всяком случае, показалось) были какого-то доморощенного, дешевого базарного происхождения (когда я сказал это моей жене, она, более подготовленная, чем я, к обсуждению подобного рода вопросов, заметила, что кое-что, видимо, «самоделки», сделанные им собственноручно). Вообще Фридрих (это мои уже более поздние впечатления) хотел выглядеть солидно, даже «богато». Приобрел темный костюм-тройку (в ту пору почти никто уже жилетов не носил, но ему это, видимо, казалось демонстрацией респектабельности, солидности). Потом (дело было еще в Москве), заработав какие-то сценарные деньги, он купил себе перстень – большой, несуразный. Мне это украшение показалось дурновкусием. И я что-то в этом роде ему сказал. Замечу тут, что он – человек, легко и быстро обижавшийся, порой без каких-либо серьезных на то оснований, – терпел мои замечания и даже насмешки: так сложились наши отношения. А тогда, посматривая на свой перстень, даже любуясь им, он не стал спорить, только с каким-то детским упоением сказал: «Ну почему? Мне кажется, красиво». В один из моих приездов в Берлин я был у него в гостях и увидел, что в одной, не очень просторной комнате стоит большой – нет, не журнальный, самый настоящий – непонятного мне предназначения стол, в основе которого была массивная, кажется малахитовая, плита. Я, удивившись, спросил: для чего это? Фридрих рассказал мне, что за переводы на французский ему хорошо заплатили. А этот стол он купил по случаю – очень ему приглянулся. При этом стоит, пожалуй, сказать, что его «рабочим местом» в не очень просторном берлинском жилье была маленькая каморка, в которой он едва-едва размещался.