Уходящие тихо | страница 53
Домой надо ехать — вот что я поняла. Добраться до будки сапожника дяди Гриши на углу у нашего корпуса, нажраться до потери сознания и упасть своим в ноги, чтобы слово "простите" стало опять неподдельным, потому что извергает его из посиневших губ последнее дерьмо. Только надо успевать уворачиваться от его потных рук, которыми он пробует по-отечески утешить, пряча сальный блеск в косящих серых глазах.
Забравшись в маршрутку, следующую в Глдани, я сразу заплатила водителю и, сообщив ему, что еду в самый конец, села на заднее сидение. "Вот дура-то, — подумала я с презрением, — зачем приставала к прохожим, если в кармане — сдачи от водки? Износила-то память?"
Маршрутка тронулась, и белая река вокруг распалась на отдельные корпуса по взгорьям. Они заглядывали в окна, словно из поднебесья.
Рядом ехала женщина средних лет в старомодной, но аккуратной одежде — такие ходят к нам в церковь. Я не удержалась и спросила, несмотря на то, что говорить не хотелось:
— Скажите, пожалуйста, вот если бы вы жили в таких корпусах, то какой бы этаж выбрали — первый или последний, при условии, что лифт всегда к услугам?
Женщина, мягко улыбнувшись, сказала:
— Я бы выбрала свой — третий.
— А я бы — последний, вон в той шестнадцатиэтажке на самом высоком холме. Там уже два года квартира продается. Моя подруга Майя хочет купить, потому что Майя чистый человек… Ну, или не то что бы чистый, а… понимаете, противно иногда жить, когда сверху и снизу — люди. Как бутерброды, блин. Извините, если я чего-то не так говорю.
— Ничего, бывает.
Замолчали. Потом, когда выехали на оживленное сабурталинское шоссе, женщина эта вдруг вкрадчиво говорит, наклонившись к уху:
— Вот вы, милочка, не знаете, каково остаться без родителей. Папа мой покойный говаривал, когда поднимал тост за родителей, что он еще мальчик, потому что мама его жива. Мама — стена между нами и жизнью. Все страшное сначала в нее ударяется. Поэтому мы можем еще по травке босиком побегать, на солнышко засмотреться. Как бабушка умерла, папа сутки со мной не разговаривал. Не слышал, не видел, кто перед ним. А когда мой папа ушел, у меня перед глазами фильм начался — вся наша жизнь, все мои слова и дела — черствые да горделивые. Уже год как нет папы, а фильм тот все крутится… А маму я в пятнадцать лет потеряла.
Никто не понял, даже я, почему я резко попросила остановки и соскочила с маршрутки еще на ходу. Водитель для порядка прокричал в спину: "Девушка, вы же на конечной собирались". Но я почти бежала по проспекту Важа Пшавела, отмечая краем глаза, что места — знакомые и даже обжитые. Впереди был перекресток, где на Мишкином месте продавал газеты какой-то паренек с видом божьего одуванчика. Исправно мигал светофор, и от главной толпы, валившей через шоссе от метро, регулярно отделялся поток к угловому супермаркету. Я тоже перешла дорогу и, не сбавляя скорости, прихватила из того чудо-магазина мысленным взором пачку "Мальборо" для отца, а для матери — новый халат, — ее, дуру несчастную, больше всех жалко. Обычно у меня оставалась заначка на подарки родителям. На сей раз в карманах было пусто, и я думала с досадой: "Надо же, какие все умные. Жалко, что я не такая. Я, конечно, знаю, что я скотина. Но я хорошая скотина, черт вас подери! Что вам вообще нужно от меня? Что вы липнете ко мне со своими колокольнями? Надо мной и так всю жизнь эксперимент проводится. "Ксена, встань под дерево, тебе солнце голову напечет. — Нет, Ксюша, под деревом стоять не надо, — оказывается, там сквозняк. — Ксюша, а ты скушала на завтрак котлету? — Сожрала котлету, обжора? Теперь батюшка тебя к причастию не допустит!" "Ксена! — Ксена! — Ксена! — Ксена!" "Ксена, туда! Ксена, сюда!" Как будто вы живете одной Ксеной! А ведь я Есенина люблю. И Аллу Пугачеву немножко. И, между прочим, Сальвадора Дали! Вот умру, и станете все свободными".