Уходящие тихо | страница 5



Не то я что-то говорю. Цепляясь друг за дружку, мысли словно завлекают меня на полянку в замшелом лесу и там, оторвавшись, бросают. Я дышу ароматом цветов и трав той полянки сколько могу, а после начинаю замерзать и пугаться.

— Такими большими шагами не ходят, — вплетается в меня как плющ скорбный материн голос. Плющ этот и извлекает потихоньку душу с той полянки на волю, будь она неладна. — И руками не размахивают, ведь ты не мальчик.

— Но вы-то с отцом ожидали мальчика, — все-таки огрызаюсь я. Знаю ведь эту манеру наводить критику после того, как со мной любезно переговорило лицо мужского пола, даже если оно — пацаненок сопливый.

— Привычка ходить в брюках лишила тебя женственности. Папа купил на день рождения в супермаркете модную юбку, а ты ее даже в церковь ни разу не одела. Нашла перед кем норов показывать. Да отец с тобой за руку полстраны объездил, пирожные с мороженым в рот клал.

— Все, что он мне в рот клал, через час с кровью из носа вытаскивал.

Замолчала. Обиделась за обоих. Они всегда, чуть что, обижаются за двоих… Не буду дальше думать. Хватит уже на сегодня.

Пыхтела она что-то себе под нос, пока я не привела ее домой, не помогла расшнуровать ботинки и не измерила давление. Там и отлипли.

Как ни странно, отцу она в тот вечер не пожаловалась. При мне, во всяком случае. А о чем они меж собой на кухне шепчутся, не мое дело, хотя прекрасно знаю, что обо мне. Об кого здесь еще языки чесать? Жизнь такая — разлезшаяся да по углам забившаяся. У матери остались из тех, кого отец за историю супружества не отшил, две подруги. Одной — семьдесят: она на склоне лет Ницше для себя открыла, а дети уехали и не пишут. Другая помоложе будет, но из дому выходит только до булочной и в церковь. О чем с ней побеседуешь, чего спросишь? "Что вы сегодня кушали, Дарья Петровна?" Отец за пределами дома вообще стал молчуном. Живет матерью и телевизором. Знал бы он, как тяжело мне с ним… не говорить. Ведь живые же люди в квартире. Ну что ему стоит извиниться за тот удар, сказать, что погорячился, мол. Или просто по имени меня окликнуть. Так нет. Я подслушала, как он ввернул на днях матери на кухне: "Смотри, стена между мной и Ксеной все толще. Я не смогу потом ничего с собой поделать. Это ты виновата: распустила ее. Она, чувствуя твою снисходительность, не нуждается в моей принципиальности.

Я так вымоталась от всех этих разговоров, что как прилегла в седьмом часу в родительской спальне, так и не встала до утра. Помню только, — смутно так, что даже не знаю, было ли оно взаправду, — как в сумерках вошел отец, встал в проходе за кроватями, — я спала на его месте, и долго так, чутко прислушивался, как Вера Николаевна тоненько во сне постанывает. А потом говорит вполголоса, явно в мой адрес: "Чем валяться вечером без дела, встала бы и сварила макарон, пока мать отдыхает". Елки зеленые, думаю, какие все нежные, все нуждаются в заботе. Сам, думаю, сообразишь что-нибудь на ужин. Вот сорочку я бы с него стянула и — в стирку. Не замечает она что ли, какой он замызганный ходит? Может, они постарели уже у меня? Однажды отец, когда у нас еще бывали перемирия, сказал про нее: "Пусть радуется побольше. Ей молодости осталось с воробьиный клюв". А чему радоваться-то? Я просто надивиться не могу, как они от какой-нибудь глупой статьи в газете оживаются. Хватило бы мне, интересно, сил в шестьдесят лет откликаться на разный мусор. Ведь жизнь умнеет слишком быстро.