Знаменитый Павлюк | страница 17
Ни у кого уже не было сил лезть на широкую, чуть теплую печь. Полез один Семка Галкин. Он забился в самый теплый угол. Остальные полегли на полу.
Они, думалось, теперь будут спать неделю, месяц, год, пока не отдохнут, не наберутся сил.
Но вот метель утихла, и внезапная тишина разбудила людей. Снова уснуть было невозможно: в духоте разомлевшее тело стало ныть и зудеть.
Им бы в баню сейчас хорошо. У сибиряков баня — первое средство от всех болезней, даже от тоски. Но где ее искать тут, баню?
Люди лежали в разных углах и молчали. Не хотелось ни говорить, ни думать. И спать не хотелось. А надо бы спать: впереди еще ночь длинная.
На печке зашевелился Семка Галкин. Он почесался, повздыхал. Потом неожиданно громко чихнул и сказал сам себе:
— Будьте здоровы, Семен Терентьич! Двести бы тысяч вам на мелкие расходы!
И, по-стариковски солидно крякая, слез с печки.
В избе по-прежнему было темно и тихо. Только пол скрипел под ногами.
Семка лениво потянулся, сладко зевнул и сказал, вздыхая:
— Н-да... Выходит, правильно говорится в песне: судьба играет человеком, она изменчива всегда — то вознесет его высоко, то опять же бросит в бездну навсегда.
Никто не отозвался.
Осторожно шагая, чтобы не наступить на лежащих на полу, Семка пробрался на середину избы, нашарил на столе у стены лампу, зажег ее и, сев на табуретку, стащил с себя рубаху.
Лампа слабо горела. Семка подкручивал фитиль и все ближе придвигался к лампе, как бы стараясь собрать в свою давно не стиранную рубаху весь ее бедный свет.
Вдруг он услышал у себя за спиной сердитый голос:
— Застишь!
Семка вздрогнул и оглянулся. Около него, неслышно придвинувшись, уже сидел, также сняв рубаху, старик Захарычев. Он ворчал:
— Ты что ж думаешь, французский крендель, для тебя, что ли, одного лампа поставлена?
— Я ничего не думаю, — сказал Семка, — я только удивляюсь: неужели ж она сейчас потухнет? — И кивнул на лампу. — Керосину-то в ней самая чуточка.
Но старик Захарычев, занятый своим делом, промолчал. И все остальные, собравшиеся вокруг лампы, промолчали.
Семка опять вздохнул. Потом, ни к кому не обращаясь, уж совсем некстати сообщил:
— Мамаша моя, Прасковья Федоровна Галкина, живет в Иркутске, на Шалашниковской улице. Ежели кто поедет в наш город, могу дать точный адрес...
Все, наверно, оставили где-нибудь мамашу, жену или отца. Но Семка Галкин заговорил о своей матери так, точно равной ей не было. Очень, оказывается, выдающаяся у него мамаша. Он вспомнил, какие она делала пельмени, какие шаньги пекла. Но эти воспоминания о пельменях и шаньгах были, как видно, неприятны людям, сидевшим вокруг лампы. Обременительны иногда для солдатских сердец мирные воспоминания.