Невидимый огонь | страница 32
Лелде молчит.
— Ну? — подгоняет отец.
— Нет, — невразумительно бормочет она.
— Что значит нет?
Но Лелде почему-то не может выйти из круга коротких, отрывистых «да» и «нет», как будто они заклинания, способные защитить от дурного глаза и злых языков. Заметно и видно, как сильно они раздражают отца, как бурно растет его нетерпение, но она ничего не может с собою поделать. Она чувствует, что сейчас, сию минуту его прорвет и опять, как вчера, он выпалит что-нибудь такое… такое… что обожжет как пощечина, как плевок. «Что он такое вчера сказал? — думает Лелде, хотя лучше бы этого не вспоминать. — Странное такое… чудное название — то ли человека, то ли животного». По обе стороны отцова рта мускулы напрягаются, вытягивая губы в тонкую прямую полоску, и черты становятся острыми, нос тонким, и кожа бледнеет до желтизны тона слоновой кости, сразу преображая лицо и придавая ему ледяную холодность.
— Куряка этакая! — сквозь стиснутые зубы цедит отец. — Табачница! — буркает он со сдержанным гневом и откровенным презрением, глядя на нее сверху вниз как на что-то грязное и гадкое, раздавленное и растоптанное, гниющее и смердящее, от чего тошнит, и спирает дыхание, и дрожат ноздри. Никакой крик, никакая брань не могут сравниться с тем взглядом, исполненным отвращения, насмешки и презрения, каким отец взирает на нее с высот своего роста и непреложной правоты, и, спрашивая, требуя у нее объяснений, ответа, он в то же время каждым своим жестом и выражением лица, всем своим видом показывает, что не верит ничему и не поверит ни единому слову, что бы она ни сказала, заранее отвергая ее правоту и даже не допуская мысли о возможности такой правоты. Отец ждет только одного: покорности, раскаяния, извинений. В его руках — вещественные доказательства, и перед их лицом неясные мотивы поведения Лелде, где доказать ничего нельзя, выглядят так неубедительно и легковесно, так смехотворно и жалко… На стороне отца железная логика и очевидное превосходство в физической силе, и это загоняет Лелде в угол, в силки, в капкан, взрывает близкую к трансу оцепенелость, и она вдруг срывается на пронзительный, какой-то щенячий визг:
— А ты? Ты? Ты лазишь в мою сумку… роешься в моих карманах! Ты…
Так, вот оно, теперь и отец начнет кричать, не выдержит наконец и начнет кричать; но он только усмехается, холодно и презрительно.
— Отрадно, что после вчерашних событий в тебе хоть проснулся интерес к этической стороне подобных явлений, чего до сих пор, увы, не наблюдалось. Судя хотя бы по твоим фиктивным справкам. — Она безотчетно делает несогласный, протестующий жест, но отец продолжает ровным голосом: — Только ты, по-моему, превратно толкуешь характер наших отношений. Не ты мне, а я тебе отец, и не тебе за меня, а мне за тебя отвечать — морально и юридически. И до тех пор, пока ответственность лежит на мне, я и буду решать, как действовать. Ни у кого не спрашивая разрешения, моя милая, и ни с кем не согласовывая свои взгляды. Прошу это запомнить. И вообще… Убери, противно смотреть! — резко меняя тон, вдруг рявкает отец, как будто ему отвратительно и невыносимо, нестерпимо больше спокойно-холодное, неспешное течение слов, и, оставив себе только сигареты, он швыряет на стул ее вещи, так что ириска падает на пол и закатывается под стул. — А в следующий раз я буду вынужден принять радикальные меры. Так что заруби себе на носу! Ну, убирай, убирай! Куряка!