Свадьба | страница 2
Сказано — сделано, сделано — сказано.
А поверх всего, поверх голов и дворов, и дерев, и заборов, и лиц — сетчатая поволока белых дурманящих бутонов. Бутончиков-бубенчиков. Бубенцов.
Звенящее семя, томящее семя, семя выброшенное в свет, воплотившееся в цвете, в туго налитых шарах чуть приторможенной разгульной груди, в чуткой потаенной судороге плеч, в зове, в зыке, — в зыке, как в рыке, — в светоносном и безмолвном мычании. Откуда оно? От кого? Из чего?
— Слышишь, Мурашева?
— Ну?
— У тебя грудь колышется.
Она член нашей кафедры, эта Мурашева. Вчера еще студенткой была, сегодня — коллега. Я ее Тихомирычу сватаю. Не сватаю, а в кровать с ним уложить хочу. В постель. Оба они женаты, оба примерные супружники, оба до чертиков моральны, и потому греховная случка их кажется какой-то совершенно необоримой и сладкопакостной затеей. Она вселилась в меня, как наваждение, но и в них — тоже. В них, моральных и высоких, здоровых и чистых, тоже.
Мы с ней на кафедре сейчас одни.
Чопорная отчужденность столов и стен. Бесполые лики бессмертных, бестелесных портретов. Заоконный выброс весны, безнадзорный разгул зелено-белого семени. Семени-племени.
Тишина. Чревоугодие.
Я смотрю на атавистическую шерстку на ее верхней губке, на ее высокую пышную грудь, стянутую синим крепдешином, и предвкушаю радость стыдного, раскованного, развязного слова, которое вот-вот выпадет из меня и зависнет над нами осатанелой бездной желания и неги.
Вот оно, живое, разверзлое, скользит уже по вогнутому, слегка покатому руслу моего языка. Вот оно уже на кончике его, на самом краешке губы. Не губы, а горы, тугого мясистого отвеса — того и гляди скатится, сорвется… Я медлю, тяну, набираюсь духу и… И… Ан, нет! Стоп, братцы!
Стоп!
К литературе с уважением надо. Культурные люди. Стыдно. Стыдно-обидно, слова-то культурного для сей божественной акции в нашем языке — могучем и великом! — нету.
Свобода, свобода — ах, ах без креста! Катька с Ванькой занята. Чем занята?
— Что же все-таки было? Вы полюбились, наконец?
— Нет.
— Нет?!
— Нет.
Врет, небось. Стесняется сказать.
— Меня стесняешься?
— Ну вот еще. Будто его не знаете.
Ну как же не знать! Его-то мы как раз и знаем. Еще как знаем. Что ж ты, Тихомирыч, едриська в сиську? Что же ты?
— Что же ты, Тихомирыч, по тебе Мурашева сохнет!
Молчит. Легко не распахивается. Застегнут.
Вся эта история тянется уже где-то с хороших полгода. На прошлой неделе, по долгу заведующего кафедрой, приперся ко мне на лекцию. Уселся в первом ряду, слушал, егозил, записывал что-то.