Окно выходит в белые деревья... | страница 122



Сквозь все подсказки, как бежать им надо,
за кем бежать и где остановиться.
Сквозь толщу толп. Сквозь выстрелы и взрывы.
Сквозь правых, левых. Сквозь подножки ближних.
Сквозь страхи, и чужие и свои.
Сквозь шепотки, что лучше неподвижность.
Сквозь все предупреждения, что скорость
опасна переломами костей.
Сквозь хищные хватающие руки
со всех сторон: «Сюда! Сюда! Сюда!»
Но что есть выше праздника двоих,
когда им — никуда, когда им — всюду!
Они бежали, падая вдвоем
на что-нибудь — на что, совсем не важно:
на первую позвавшую траву,
на водоросли, пахнущие йодом,
на сгнившее сиденье «мерседеса»,
почившего на кладбище машин,
и на кровать в сомнительном отеле,
где с продранных обоев надвигались
прозрачные от голода клопы.
Энрике первой женщине своей
ни слова не сказал.
                                 Он побоялся,
и малодушно скрыл он от любимой
существованье женщины другой.
Он виделся теперь и с той, и с этой.
Он раздирался надвое, метался,
и создалась мучительная ложь,
когда он лгал одной, что будет занят,
а после лгал другой. Все время лгал.
Быть с женщиной правдивым невозможно,
но обмануть ее ни в чем нельзя.
У женщин есть звериный нюх на женщин.
Когда у женщин вздрагивают ноздри,
не отдерет с нас никакая пемза
авральный запах женщины чужой.
Две женщины — постарше и помладше,
хотя они не знали друг о друге,
инстинктом друг о друге догадались.
Однажды, проезжая мимо моря,
та, что постарше, из окна машины
увидела Энрике с той, что младше,
лежавшего с ней рядом на песке.
Бутылкой ледяного лимонада
она Энрике гладила с улыбкой
по лбу, щекам, груди и животу.
В глазах у первой женщины Энрике,
все заслоняя, сразу встали слезы,
не те, что льются, — те, что остаются,
предательски закатываясь внутрь,
и, еле-еле доведя машину,
она взяла две пачки намбутала
и, торопливо разорвав обертку,
шепча: «Ты дура. Так тебе и надо!..» —
швырнула сразу все таблетки в рот.
Ее спасли. Энрике был в больнице.
Искромсанный, разрушенный, разбитый,
себя опять почувствовав убийцей,
и, плача в ее руку восковую,
ей что-то обещал и снова лгал.
Ложь во спасенье — истина трусливых.
Жестокой правды страх — он сам жесток.
8
А между тем в художественной школе,
где он учился, в нем происходила
подобная раздвоенность души.
Его маэстро первый был старик
с богемным обаяньем забулдыги,
который на занятья приходил
всегда вдвоем с коньячной плоской флягой.
Преподавал маэстро классицизм
своих суровых взглядов на искусство,
таких же неизменных, словно марка
торчащего в кармане коньяка.