Из дневников | страница 29
Дальнейшая жизнь Лидии Алексеевны в Москве была посвящена дочери (до ее смерти в 1930 году) и внуку, который вырос на ее руках. В. Гзовский, переехавший из Чехословакии в США, просил отдать ему сына, но Лидия Алексеевна отказала: она хотела воспитать и воспитала внука в России.
[Из дневников последних лет (1937–1941)
отдельные записи]
…1937
И вот сколько лет прошло! Ах, сколько лет[21]. Я вся седая, старая. Смерть близких и горячо любимых и другие тяжелые несчастья раздавили меня, обессилили, обезличили. Тяжело жить. Надоело жить. Противно жить. И я уже не живу. Внешний мир вызывает в моей душе только болевые ощущения. Я не живу, я существую, и в этом существовании у меня есть все: и любовь, и радости, и огорчения. Я люблю и очень люблю своих кровных родных, своих друзей, но я иногда замечаю, и меня удивляет: почему это моя любовь какая-то не та, что прежде? Прежде я что-то требовала от тех, кого любила, теперь я не только не требую, но мне ничего не надо. Лишь бы знать, что им всем хорошо, что никто не страдает, — и я совершенно счастлива. Мне от них ничего не надо. Какая-то часть меня перестала существовать. Но до чего я страдаю, если кто-нибудь из них страдает! Значит, люблю. Но все больше и больше люблю одиночество, тишину, спокойствие. И мечту. А мечта — это Антон Павлович. И в ней мы оба молоды и мы вместе. И это чувство молодости во мне так сильно и ярко, что кажется действительностью. И вот опять двойная жизнь: явная и тайная. Я не знаю, у многих ли это так? или я исключение? И если исключение, то какое? счастливое или постыдное? Боюсь, что постыдное, потому что не могла бы я об этом рассказать никому: было бы очень стыдно.
И вот кончаю жить, а сколько вопросов не разрешила. «Да стоит ли она, эта жизнь, которую мы не знаем, всех мучительных размышлений, на которых изнашиваются наши российские умы? Это еще вопрос» (А. Чехов).
Сент. 1937 г.
А я еще живу. Когда же конец? И как будто в насмешку я еще здоровею, полнею. У меня даже нет никакой болезни. Одно время я надеялась, что у меня сердце не в порядке, но оказалось, что это сущие пустяки. Еще жить… Зачем? За эту способность [неразб.] я презираю себя. Муха. Всегда я знала, что у моей судьбы желтые глаза. Муха? Но разве мне легко?
Лева вернулся. Это была громадная радость. Но во что она обратилась! <…> Еще жить. Зачем? Я уже никому не нужна, кроме Эли. Но ведь и это «беллетристика». А мне несносно, что я глуха, глупа. Кто не испытал, что значит быть глухой, тот этого не поймет, как и я раньше не понимала. Это унизительно. Окружающие никто с этим не считаются, забывают. Они забывают, а я обижаюсь. Я хочу не обижаться и не могу, ведь благодаря тому, что я не слышу, я часто задаю неуместные вопросы, смешу или вызываю пожатие плечами: «Где же ты была? Ведь только что об этом говорили!» Это мелочь. Это мелочь, как теснота у стола, из-за которого мне трудно выбраться, как Мишин угол, похожий на помойку, как окно, к которому нельзя подойти даже летом, как надпись на стене напротив