Дочкино | страница 2
По веранде еще Василий шел с брезгливой миной на смуглом лице, а как в комнату к умирающей зашел, так и преобразился, стал ниже ростом, слезы выступили.
Все это я знал, слышал, видел, все это я собрал по кусочкам из своей памяти в ту бессонную ночь. Тогда я то ли опился кофе, то ли ветер на улице выл, как голодная собака, мешал сну. Лихорадочно думалось обо всем. Лезли в голову картины того тягостного дня похорон. Для нее сбили аккуратный, красивый гроб. Бог мой, что я плету! Разве есть красота у смерти?!
— Как живая, — гудели у гроба.
— Царевна в хрустале! — восхищалась ее сослуживица, весьма влиятельная дама в трауре. Легкое, дымчатое платье, черный поясок, схвативший волосы, агатовые сережки. Очень она нравилась сама себе, это было видно невооруженным глазом. И рядом стояли такие же. Вот мастер мясокомбината Виктор Петрович Зайчиков. Он доволен тем, что оказался милосердным, выделил на поминки мясца по дешевке. Вот Сережка Столяров… Но разве я смею осуждать их, если во мне ядовитым, гадким ручейком пробивается: «А я пережил Оленьку, пережил, пережил!»
Но и себя зря корю, ведь на меня тут же накатывает другое — Оленьки больше никогда не будет. Я ее никогда не увижу. Растворится красивая, добрая, умная, лучше меня женщина.
Ее изящный гробик опустили аккуратно, церемонно. А рядом была выкопана другая могила. К ней подкатил темно — синий грузовик с белой печатью на кабине. Из кузова тяжело выпрыгнули солдаты в вылинявших гимнастерках. Четверо. Они резко, со скрежетом, откинули задний борт и деловито ссунули из кузова плохо сколоченный, неструганый ящик. Это был, нетрудно догадаться, тоже гроб. И этот ящик уронили в яму так небрежно, словно в нем помещалась чужая блудливая дохлая кошка. Немедля служивые закидали могилу волглым суглинком.
С какой нескрываемой наглостью, цинизмом все в мире смешалось, как через время смешаются в желтой землице голеностопные суставы многими любимой женщины и презренные позвонки забулдыжки.
В автобусе ко мне подсел Оленькин отец. У него — сухие глаза. И Алексей Иванович, оборотив ко мне небритое лицо, заговорил о политике, о чем сейчас в газетах пишут. Я изумился. Зачем сейчас об этом?
Но искусанные губы Алексея Ивановича? Я понял, что разговор о газетных новостях — это инстинкт самосохранения. Чтобы не рехнуться. Это — мужество. Я оказался менее отважным и речь о том, сколько намолотили к сегодняшнему дню риса, не поддержал. Алексею Ивановичу собеседник не был нужен. Он разговаривал с пустотой.