Мы — хлопцы живучие | страница 67



Антонине Александровне сделалось дурно. Ее под руки увели из класса девчата. Занятий в тот день больше не было. Девчата долго сидели перепуганные, а хлопцы, немного придя в себя, затеяли спор, что это взорвалось: одни говорят — специальная мина, другие — запал.

Когда мы уже шли домой, нас нагнал Смык. Он возвращался из медпункта и нес перед собой забинтованные руки. Петька еще храбрился:

— На правой руке здорово пальцы побило, но кости целы. Ничего страшного!

А больше всего он бедовал, что свистка не получилось. Вот был бы свисток — целая дудка. Какой-нибудь первоклассник неделю за него хлеб таскал бы.

Но нет худа без добра: теперь мы будем на уроках писать, мучиться, а Петька пан-паном сидеть. И к доске не вызовут, и дома уроков делать не надо. Как он ручку возьмет?

Дома, едва я переступил порог, как бабушка, уже прослышавшая от Глыжки о взрыве в школе, взмолилась:

— Хоть ты уже не делай свистков, нечистая ты сила!

Я был обижен:

— Что я — маленький?

— Маленький — не маленький, а ума хватит. Все вы одним миром мазаны. — И снова за свое: — Ох, хоть бы уже скорей сам приходил!

«Сам» — это, понятное дело, отец. От него уже давно ничего не слышно. Бабушка боится, как бы нам казенного письма не принесли.

Но на исходе зимы нам принесли обычное письмо. Пишет отец, что сейчас он в какой-то Восточной Пруссии. Пишет, что мужиков там нет, одни бауэры. Дома кирпичные, крыты черепицей. Не дома, а крепости. Под каждым укрепление с пулеметом. Город там есть Кенигсберг, а по-нашему — Королевская гора. Думали, что не выковырять оттуда фашистов, так засели. Много наших там полегло, но и они не усидели.

После боев отец ходил по королевским дворцам. И хотя все разрушено, но, видно, богато жили, черти. А им все мало было — нашего захотели.

У Петьки Смыка раны зажили. Только один палец теперь не гнется. Захочет Петька кому-нибудь погрозить, сожмет кулак, а все думают, что он пальцем куда-то показывает.

Бабушка гневается на Америку

По правде говоря, бабушка гневается не только на Америку. Ее единственный зуб горит и на Германию, и на упыря, и на председателя сельсовета дядьку Скока, и на председателя колхоза товарища Дьяка, и, само собой разумеется, на нас с Глыжкой. Вот с себя и Глыжки я и начну.

Бабушка зла на меня потому, что я ей голову заморочил своей золой, загадил ею двор, так мало того — еще и сени. Я на золе совсем рехнулся.

Началось это еще зимой, когда к нам в школу пришел председатель колхоза товарищ Дьяк. Дьяк не наш, не подлюбичский, он прислан из района. Зовут его Левоном Игнатьевичем, а фамилия — Мороз. Но у нас под собственным именем может жить только человек ни на что не способный, неприметный, про каких говорят — ни богу свечка, ни черту кочерга, хоть тресни, а прозвища не придумаешь. Мороза же люди один раз услышали и готово — Дьяк. Голос у него, как медный колокол, — стекла в окнах дрожат.