Брейгель, или Мастерская сновидений | страница 77



Один итальянский поэт, который оставил нам «Описание погребальной церемонии, состоявшейся в Брюсселе», вкладывает в уста Карла, только что достигшего небесных пределов, такие слова:

Моим оружьем против христиан и мавров
Была не жажда славы, не стремленье
Расширить сей империи владенья
И тем снискать себе венок из лавра.
Не ради злата, но лишь истины взыскуя,
Я стал проводником святой Петровой веры
Как в старой, так и в новой полусферах —
Лишь ради Господа, которого люблю я.
Недолго я вкушал земного хлеба —
И этот мир отверг, явив собой пример,
Как можно приобресть еще и небо.
Ликуя, к эмпиреям я взлетел,
И зрю Создателя, и гимн пою хвалебный,
Воистину прекрасен мой удел!

Итак, Цезарь переселился из Империи в Эмпиреи. Plus ultra, «Еще дальше, вперед», — таков был его девиз. И Карл настолько точно ему следовал, что решил переступить границы самого этого мира.


3

В 1563 году Брейгель покидает Антверпен и переезжает в Брюссель. Его брак будет заключен не в городе его юности, не в городе, где его приняли в число мастеров и откуда (с тех пор прошло уже десять лет!) началось его путешествие в Рим, а в церкви Нотр-Дам де ла Шапель, которая расположена между кварталами Саблон и Мароль, на брюссельском холме. В книгу его нового прихода будет внесена запись: Peeter Brugel, Mayken Cocks — solmt; solmt — сокращение от solemniter, «торжественно (заключен брак)», если только это слово не следует читать как solvit, «заключен (брак)». Если бы не liggeren, «реестры» гильдии Святого Луки в Антверпене — имя Питера Брейгеля, «живописца» (Peeter Brueghel, schilder), было вписано в них в 1551 году, на той же странице, что и имена Иеронима Кока и Джорджио Гизи из Мантуи, «гравера по меди» (Joorge Mantewen, coporen plaetsnyder), — и не упомянутая приходская книга, мы не располагали бы почти никакими точными сведениями о Брейгеле. В письме, отправленном из Болоньи в апреле 1564 года, географ Сципион Фабий просит своего коллегу Ортелия передать привет Мартину де Восу и Питеру Брейгелю, с которыми Фабий когда-то встречался в Италии. И это — чуть ли не все зафиксированные в письменной форме вехи жизни Брейгеля.

Другие, более важные вехи расставил он сам: я имею в виду даты, которые Брейгель почти всегда указывал на своих полотнах. Эти полотна можно рассматривать как страницы своего рода дневника — дневника снов. Однако, по правде говоря, дата на картине свидетельствует лишь о дне окончания произведения — и ничего не сообщает о его генезисе. Но ведь корни снов иногда уходят в глубины нашей жизни, а может быть, — кто знает? — даже во времена, предшествовавшие нашему рождению; и как последний шаг путешественника неотделим от его первого шага, о котором этот человек, вероятно, уже и не помнит, так и день появления законченного образа есть лишь последнее звено в длинной цепочке дней. День, который, наконец, скрепляет печатью завершенный труд, таит в себе сокровища многих и многих часов — а как давно начался отсчет этих часов, с какого события или переживания он начался, не знает и сам художник. Понятно, что под видимой поверхностью картины скрывается много слоев грунтовки и краски, которые взаимодействуют со светом и все вместе — как ночь, порождающая день, — создают воспринимаемый нами образ. Но под невидимыми слоями; под слоями, отвергнутыми и уничтоженными художником; под слоями, которые существовали лишь в его воображении и никогда не стали реальностью, — сколько еще было чистых движений его духа! Кто сможет сказать, насколько глубок образ, и разглядеть — в ночи, из которой он появился, — его подземные корни; источники, дававшие ему пищу; те причины, что обусловили его рост? В настоящей живописи незримого всегда больше, чем зримого. Так узоры инея на окнах — этот сад, осыпающийся от нашего дыхания, — возникают благодаря ветрам, которые приходят сюда из Исландии. Значит, белые травы, на которые я смотрю сегодня утром, — дар страны, находящейся в очень далеком уголке мира, жители которой вряд ли вообще задумываются о нашем существовании. Я стою, прижавшись лбом к стеклу, и вдруг чувствую, что внутри меня грезит кто-то другой, глубинный: он тоже прижимается лбом к стеклу и грезит, очарованный белым садом инея — очарованный жизнью.