Фитиль для керосинки | страница 28
— Он пьет чай и кричит машина! У меня есть бинт — я ему не дам! У меня есть ед — я ему не дам! Он пьет чай и кричит машина!
— Нет! — Безобразно голосил Бес! — И вместе этот хор так переполошил округу, что его еле отняли у вцепившейся в ворот мертвой хваткой Розы и пытались их обоих утихомирить!
— Швайг шен! Генуг! Генуг! Замолчи уже! Хватит!
— Хоб рахмонес![19]
— И ты замолчи, несчастный!
— Перестань орать — ты же мущщина!
— Нет! Он пьет чай и кричит машина! Он пьет чай и кричит машина! У меня есть бинт — я ему не дам! У меня есть ед — я ему не дам! Он пьет чай и кричит машина! — Она с такой страстью и горечью произносила страшные слова, что нельзя было не поверить — не даст. Пусть хоть умрет у нее на руках — не получит.
— Вер нит мишуге! — успокоила ее Клава — Ер хот нит геброхен а голденер фингер, дайн фардриссенер Ойстрах! Вер нит мишуге![20] — Это так подействовало, что неожиданно наступила тишина. Бес тоже замолчал. Роза окинула всех взглядом и совершенно спокойно сказала.
— А гроейсер данк! Гейт авек…[21] — и все ушли… Тогда она села в свою любимую позу на свою любимую табуретку и закачалась на ней вперед-назад. Она качалась и тихо бормотала, как ее дед и прадед и их деды и прадеды, как качаются все они от горя и тоски, бормотала то единственное, что носила в себе, никогда не жалуясь и ни к кому не обращаясь.
«Вос хоб их ин майн лебн, вос хоб их, вос хоб их?!.. А фардриссенер… эр хот нит фардриссенер, их хоб гемейнт»… — она говорила это не для себя, не для сына, ни для кого…[22] Роза взгромоздилась на табуретку и стащила сверху с антресолей чемодан. Вовка молча следил за ней, поддерживая правой свою левую забинтованную руку. Она положила чемодан на кровать, откинула крышку и со дна, из-под старых пахнущих нафталином вещей, вытащила фотографию мужчины точно в такой же рамке, как ее собственная над комодом. Потом она переставила табуретку, вбила гвоздь в стену и повесила ее рядом, отодвинулась и поправила. После этого перенесла табурет снова, села напротив Вовки так, что он отшатнулся назад, и сказала, уставив глаза в глаза: «Это твой отец, Яков Бесовский. Он ни в чем не виноват… и пусть опять живет с нами… он, как Исер ездил на машине… потом его начальника арестовали, и он хотел уйти… он думал, что лучше уйти… но не успел… — она зажмурила глаза и потрясла головой из стороны в сторону, словно хотела что-то сбросить, — а потом была война, и тебе три года… ты меня слышишь… и никогда больше не подходи к машине… ты слышишь… он был на машине, а они успели раньше… разве человек виноват, что ездит на машине?… это машина виновата… И никогда больше не ходи к машине… у меня есть бинт — я тебе не дам! У меня есть ед — я тебе не дам! Будь проклята эта машина…» Она снова зажмурилась и снова потрясла головой, но видно ничего не помогало, и сегодняшний крик сына слился с тем последним криком, который слышала она от его отца и с тем, как она потом кричала в подушку, чтобы не слышали соседи, кричала до тех пор, пока не потеряла сознание и чуть не задохнулась, ткнувшись в мягкую пуховую безвоздушность… Поэтому тогда она спрятала портрет, чтобы не слышать этого крика, и поэтому никогда ничего не говорила громко, чтобы не заглушить его. Она боялась его, и не могла без него, потому что это было так осязаемо, так воспроизводимо, и так страшно… и он догнал ее… крик оттуда… через войну, эвакуацию, возвращение, вопросы хозяек и хозяюшек, пускающих на постой, через ежедневный грохот электрички и тишину страха возвращения по ночам, через боль от «не такого», но «его» сына, через всю свою непонятно кому и зачем нужную жизнь…