Офицерша | страница 5



Казаки по-прежнему звали ее жалмеркой. Наиболее предприимчивые, по-старому, пробовали зажать ее в уголку и потискать, обнять, шептать свои всегда одинаковые и всегда интересные признания и мольбы. Но она уже не могла позволять этой вольности, как прежде, и приходилось держаться в сторонке от веселого, тесно сбитого в звонкоголосую кучу хоровода или совсем уходить домой…

Но самое ужасное, самое непереносимое, к земле придавливающее было то, в чем Варвара долго боялась сознаться себе, но что чувствовала и знала неопровержимо: уже два месяца, как она забеременела.

Никогда не ждала она такой беды над собой. Грешить грешила потихоньку, но не более, чем другие жалмерки, и, как другие, обычными средствами предохраняла себя от последствий греха: пила разведенный порох, настой можжевельника и разные другие снадобья, все одинаково отвратительные на вкус, но оказывавшие нужное действие. А тут случилось так.

На Вербное выпала ей очередь овец гнать, — пока пастуха старики не порядят, овец, быков, коров собирают улицей и стерегут поочередно. Варвара, хоть и была уже офицершей, а как младшую сноху, ее посылали почти в каждый след. И тут: стариково бы дело отбыть очередь, но его в праздник от правления арканом не оттянешь: любит тереться на сборе, на людях, возле станичных властей. Идти в очередь пришлось Варваре.

Правда, на лугу было веселей еще, чем в станице: зелено, ярко, светло, шумно. Все табуны рассыпались тут, на зеленой Божьей скатерти, среди налитых протоков, ериков, озерков, болотец — каждая низинка была водой налита, то глинисто-желтой, мутной, то прозрачной, как слеза, — травку на дне видно. А вдали шумела, серебрилась и искрилась водная гладь разлившейся Медведицы. И стоял в воздухе радостно-возбужденный крик птицы, немолчный гул и гомон каких-то водяных жителей, певцов и музыкантов, и тихий звон весенний пчелок, мушек, и вдали чуть слышная песня девичья.

А к полудню солнце весеннее все истомило пьяным зноем своим, ленью и жаркой тоской налило тело, зажгло кровь, мыслями грешными, желаниями тайными заполонило голову. В дубовом кустарнике такая мягкая постель была — темная, с серой плесенью, прошлогодняя ржавая листва, и, сквозь нее пробиваясь, тянулась к солнцу, к небу синему травка, редкая, нежная, особенная в первых днях своей жизни: зеленые напилочки, крошечные весла, копья зелено-золотые, бархатная проседь скромного, распластавшегося полынка. И ярко было небо голубое — смотреть больно на резвых касатушек, что ныряли в его бездонной глубине с торопливым щебетанием своим.