Офицерша | страница 31
— Да что ты, Гаврил Макарич, перекстись! Что ты… сбесился, что ль? За что, по крайней мере?..
— Стерва! Я-а знаю!..
— Чего ты знаешь? ну?.. Говори! — закричала она возмущенным тоном.
Он опять размахнулся, но она сердито сунула его руками в грудь, и он, мотнув головой, затанцевал назад и опрокинулся на постель.
— Нет! я не позволю! — замычал он, порываясь встать.
Но она уже схватила его за ногу в сапоге, сердито дернула вверх, потом потянула к себе, отчего он несколько съехал вслед за сапогом, беспомощно упираясь руками в перину.
— Лежи! — закричала Варвара сердитым, повелительным голосом. Потом взяла за ноги обессилевшее тело и вместе с периной, съехавшей набок, подсунула к стене.
— Вольно… оправиться!.. — пробормотал супруг покорным, ослабшим голосом.
И когда она стянула с него великолепные его шаровары с лампасами, он нежно и растроганно промычал:
— Варя!., надо наблюсть… по уставу чинопочитания…
«Вот и все! Вот и конец! Прощай, милая воля, беззаботная жизнь, веселый угар молодой!» — говорил беззвучный голос рядом…
IX
Вся первая неделя прошла в угаре. На другой день у Юлюхиных лишь опохмелились и от них пошли по дворам. Потом принимали угощение в станичном правлении от станицы и от станичного правления, — атаману со службы принесли папаху, помощникам и писарям — по фуражке. Потом собирались вместе все однополчане, — тоже погуляли…
Все эти дни Гаврил Юлюхин бывал трезв лишь по утрам. В эти трезвые часы он, в расшитой рубахе, забранной в шаровары с пестрыми подтяжками, осматривал хозяйство, похаживал, заложив руки в карманы, вокруг дома и вокруг двора с улицы, посвистывал, кое-где трогал подгнивший столбок или похилившийся плетень, заходил в хлевы, сараи, на сенник, на задние базы. Многое осталось в том же виде, в каком было пять лет назад, когда он выходил в полк; но обветшало и настоятельно вопияло о починке. Кое-что прибавилось. Вырыли новый погреб, а старый завалили. В третьем году, когда был урожай и разрешали рубку ольховых рощ, выстроили шестиаршинный амбар и покрыли даже железом. А дом все стоял под соломой, и прелая крыша местами осела, почти провалилась. Старая груша у колодца почти засохла — уныло торчала черная, мертвая верхушка ее, на которую в детстве отважно залезал Гаврил, — но ветви были еще зелены, и, как встарь, висели пучками на них мелкие и кислые плоды.
Сердце легко и радостно чувствовало близость всех этих родных мелочей, о которых вспоминало оно на чужбине с тоской и сладкою мечтой свидания, в которых крылась такая волшебная, непобедимая власть над думами. Вот они — на глазах, серенькие, невидные, цепкие, далеко не такие обаятельные, какими рисовались они издали, в тоскующей мечте, но все же родные и дорогие. Правда, в новых сапогах с лакированными голенищами лучше не ходить по этим базам с следами пребывания телят, поросят и кур. Правда, из глиняного рукомойника, который висит на крыльце, нельзя умыться как следует, и Семен подсмеивается над подтяжками и над тем, что Гаврил умывается с мылом. Но все-таки свобода, сознание своего угла, отсутствия начальства и строго расписанного по часам и минутам однообразного служебного обихода, близкие, понятные, родные люди, детская болтовня — все радовало и давало душе крылья… И не хотелось пока думать о прорехах…