Четвертое измерение | страница 23
— Меня зовут Аркадий Белинков, — отрекомендовался мой новый знакомый.
Наш разговор продолжался несколько часов и оставил у меня ощущение свежего ветра в мире затхлого ужаса... Уже спустя много лет я узнал, что Белинкову удалось бежать из СССР и написать в США изумительно острые публицистические статьи, за которые западный мир должен быть ему благодарен.
Неожиданно открылась дверь, и начали вызывать «на этап с вещами». Вызвали и меня с Цатуровым. С верхних нар слез совершенно голый вор, также вызванный на этап, и когда открыли дверь, он привязал себе к половому органу веревку, пропустил ее между ног за спину, перекинул через плечо и, согнувшись под мнимой тяжестью, вышел в коридор под хохот конвоя.
— Ты почему голый, и что за веревка привязана к...? — спросил начальник конвоя.
— Проигрался я, гражданин начальник. А вызывают с вещами. Вот я и привязал вещи, несу...
Хохот колыхал толпу оборванных людей и солдат, нас окружавших.
— Уведите его в карцер, — скомандовал офицер, и нас повели к «воронкам».
Опять «шмон», опять тюрьма на колесах, опять черный хлеб и селедка, опять не знаем, куда едем: такое ощущение, что ты тюк с поклажей, и тебя везут со склада на склад.
Резаный опять ехал с нами в вагоне и оказывал мне знаки внимания: присылал из другой камеры махорку, сахар. Я был искренне тронут.
Но вот позади уже три тысячи километров, и нас опять выгружают: на сей раз это Новосибирск, университетский город... Из окошка воронка вижу длинную центральную улицу, а потом тряска по боковым переулкам — и мы во дворе пересылки другого типа: это что-то вроде лагеря с бараками. Загнали нас в большую комнату — зал, где на стенах и потолке я увидел тысячи надписей: проезжая через пересылку, родные и друзья пытались оставить след... Я начал читать и был потрясен: тут были и слезы жены, пишущей мужу, и сообщения о предательстве товарища, тут были надписи на всех языках мира — от английского до японского... Тут мать сообщала сыну, что приговорена к пожизненной каторге; тут были крики, брошенные в ночь лагерей, в надежде на случай проезда близкого человека, тоже едущего в страшный путь. Стены этой камеры систематически белят, но люди, едущие по скорбному пути, пишут все вновь и вновь...
Мне этот «почтовый ящик» в дальнейшем тоже сослужил службу.
Отвели нас в одну из камер барака, а потом разрешили выйти в уборную. Она стоит отдельного описания. Я помню, как Ремарк писал о страшном унижении общей уборной. Но в России этого не понимают: уборные открытые, многоместные есть и в городах. Меня удивила не уборная (человек на сто), но — крысы... Я даже не знал, что есть такие жуткие твари на свете. Они ходили по уборной: громадные, с кошку величиной, отъевшиеся, измазанные в кале, мерзкие... Ведь у людей не было ни палки, ни камня, и крысы чувствовали их беспомощность: если кто-то бил ногой эту мерзость, то она впивалась зубами в ботинок. Неплохо было бы показать эту уборную западным «левым», любезно беседующим с коммунистами. Эта уборная для меня — символ того, что не видят туристы за кулисами роскоши Большого театра и Грановитой палаты Кремля, того, что стоит за округлыми фразами советских дипломатов.