Гибель Марины Цветаевой | страница 27



Супруги Клепинины с уважением и даже почтением относятся к Марине Ивановне. Это проявится и на допросах. Ибо там их будут спрашивать и о Цветаевой…


В это лето по выходным дням в болшевском доме устраивали иногда нечто вроде литературных вечеров. Как чтец тут блистал молодой Дмитрий Николаевич Журавлев. Он приезжал в Болшево вместе с Лилей Эфрон, которая была его режиссером. И с удовольствием читал стихи и прозу. Тут были его любимые слушатели, а кроме того, замечательная площадка для «прокатывания» новых программ.

Читает свои стихи и Марина Ивановна. В такие вечера ее видят оживленной и приподнятой. Она преображается.

Что же именно она здесь читает? Ни двенадцатилетняя Софа, ни юная жена Алексея Сеземана не знали тогда цветаевской поэзии. Ирине Павловне запомнилось неопределенное: «что-то о белых лебедях…»

Неужто здесь она читает свой «Лебединый стан»? В стране победившего воронья? Но какие еще могут быть лебеди, кроме тех, обреченных, среди которых был тогда ее Сережа? «Лебединый стан», стихи о Белой армии, созданные в трагическое трехлетие 1918–1920…

— Где лебеди? — А лебеди ушли.
— А вороны? — А вороны — остались.

В памяти Дмитрия Сеземана сохранилось и другое: чтение Цветаевой стихотворений Пушкина, переведенных ею на французский язык.

А после чтения Журавлевым глав из «Войны и мира» в один из таких вечеров возник спор. Прослушав эпизод первого бала Наташи Ростовой, Цветаева задумчиво сказала: «Толстой умудрился влезть в шкуру портнихи. Вероятно, это хорошо». Это «вероятно» вызвало тогда оживленную полемику…

Крайне недоброжелательный по отношению к Цветаевой Сеземан, человек категоричных суждений, слишком часто основанных не на фактах, а только на субъективных пристрастиях и антипатиях, все же отдает должное Марине Ивановне, вспоминая ее чтение на этих домашних вечерах. В такие часы, пишет Сеземан, «наступали моменты, когда даже не чрезмерно чуткому мальчишке открывалось в Марине Ивановне такое, что решительно отличало ее от каждого из нас».

«Она сидела на краю тахты так прямо, как только умели сидеть бывшие воспитанницы пансионов и институтов благородных девиц. Вся она была как бы выполнена в серых тонах: коротко стриженые волосы, лицо, папиросный дым, платье и даже тяжелые серебряные запястья — все было серым. Сами стихи меня смущали, слишком они были непохожи на те, которые мне нравились и которые мне так часто читала моя мать. А в верности своего поэтического вкуса я нисколько не сомневался. Но то, как она читала, с каким-то вызовом или даже отчаянием, производило на меня прямо магическое, завораживающее действие, никогда с тех пор мной не испытанное. Всем своим видом, ни на кого не глядя, она как бы утверждала, что за каждый стих она готова ответить жизнью, потому что каждый стих — во всяком случае в эти мгновения — был единственным оправданием ее жизни. Цветаева читала, как на плахе, хоть это и не идеальная позиция для чтения стихов»