Гибель Марины Цветаевой | страница 24



Все вокруг здесь поглощены общественными проблемами (или кажутся поглощенными): идеи, идеалы и т д. — слов полон рот, но никто не видит несправедливости в том, что у меня облезает кожа на руках, — натруженных от работы, которую никто не ценит».

На обороте страницы — дата: 22 июля 1939 г.

Далее в тетради идет текст «Казачьей колыбельной».

Усталость, неприятие, раздражение, жалоба — все слилось в этой записи, сделанной, по-видимому, наспех. Это не попытка осмысления пережитого за месяц, это только мимолетный отвод горечи, не более. И хотя запись сделана на «секретном» (от неведомых чужих глаз) французском языке, в ней — ни полслова о том, что за пределами болшевского дома. Доминирующая нота — отчужденность от всех внутри домашних стен.

И похоже, что посуда и грязная вода в тазу — только повод, чтобы признаться самой себе: опять среди чужих…

(Когда два десятилетия спустя «Болшевскую тетрадь» впервые раскрыла вернувшаяся из ссылки Аля, ее рассердила эта запись. В ее памяти все было не так! Это она, Аля, вела хозяйство, мыла посуду — не мать! Такое «опровержение» и записала, со слов Ариадны Сергеевны, в свою книгу «Марина Цветаева в жизни» Вероника Лосская. Но бессмысленно подвергать сомнению искренность Цветаевой перед собой. В Ариадне Сергеевне (я сама тому свидетель) временами прорывалась застарелая раздраженность по отношению к матери. Ей самой все бытовое давалось легко и никогда не составляло страдания. Для Марины Ивановны — составляло. И даже настолько, что засилье «бытового» она отказывалась называть «прозой жизни», настаивая: это не проза, это трагедия! Потому что быт обирает живых людей, не давая осуществить себя…)

Однако болшевская запись об одиночестве вобрала в себя и некий новый оттенок.

Очевидно, что на коммунальной площади загородного дома Цветаева оказалась в теснейшем ежедневном контакте с людьми совсем иного, чем она сама, душевного замеса и склада. И дело в данном случае вовсе не в поэтическом даре.

В самом деле, все те личные друзья Марины Ивановны, которых она сама выбирала, — Волконский, Бальмонт, Сонечка Голлидэй, Анна Ильинична Андреева, Ариадна Берг — были явно «из другого теста». Даже Марк Слоним, даже Елена Извольская — люди, вовсе не лишенные общественного темперамента, — и они были иной внутренней породы, чем Клепинины, Эмилия, да даже и Сергей Яковлевич. Не высшей, не низшей — иной. Это трудно обозначить в рациональных понятиях. Что же, как не разница