Лабиринт | страница 48



Не помню, когда я почувствовал это, может быть, потом, а в те минуты, слушая Наталью Сергеевну и Рогачева, я вспоминал Сизионова, его лицо, которое мелькнуло на один-единственный момент, лицо горькое и усталое. Сосновский вернулся с кухни и разлил по чашкам кофе — он в самом деле оказался великолепным.

— Жабрин может на какое-то время не дать вам сказать во всеуслышание правду. Но даже на секунду не может заставить вас писать ложь.

— Что ты защищаешь Сизионова?— возмутилась Маша.

— Я не защищаю,— сказал я. И подумал: верно, почему я пытаюсь оправдать его, объяснить, ведь я сам знаю, чего он стоит.

— А вы — пессимист,— сказал Сосновский, прихлебывая кофе, и усмехнулся.

— Это не я,— сказал я, взглянув на книги, которые, казалось мне теперь, отгораживали это комнату от остального мира.— Это жизнь.

— Бросьте,— сказал Сосновский весело.— Пессимизм — это подлость. Вернее, отличный фундамент для любой подлости. Он — ее оправдание. Но у вас это от возраста. Вспомните Мечникова. Он доказал, что и Гете, и Байрон были пессимистами до тридцати лет.

— А эпоха?— сказал я.

— Видите ли, история не знает эпох, которые рождали бы только подлецов или только героев. Это простейшая диалектика.

— Пока я вижу Сизионова,— возразил я упрямо.

— А я — и вас, — откликнулся Сосновский,— И Рогачева. И Караваева. И кое-кого еще! Например, Пушкина. Белинского. Толстого. Достоевского. Горького. Я вижу сотни сильных, талантливых людей, у которых в глазах сияет солнце! Смотрите шире! Вообразите себе это блестящее шествие: весельчак Рабле, и с ним рядом — старая ехидина Вольтер, и яростный Свифт, и суровый Данте, и наш чистый, утренний Пушкин, а где-то впереди на огненном скакуне Лермонтов, и однорукий рубака Сервантес вышагивает по дороге веков своей бравой солдатской походкой... Они идут, и смеются, и вокруг — молодая, зеленая, веселая земля, и вдруг им под ноги попадается какой-нибудь Нестор Кукольник или тот же Сизионов... И что же? Они проходят дальше, ленясь даже нагнуться, чтобы отбросить их в сторону. Но это титаны, гении, знаменосцы человечества — а за ними люди, честные, мыслящие люди, вроде нас с вами, тысячи, миллионы, миллиарды... Какой же тут может быть страх, какое отчаяние? Надо лишь чувствовать, что все мы — вместе: и Маяковский, и Лермонтов, и Аристофан. Вот они, перед вами!..

Сосновский поднялся и широким жестом повел вокруг. Мне почудилось, книжные переплеты ответно затрепетали.

Ах, черт возьми, какая это была ночь! Кофе, заставляя бешено биться сердце, придавал мыслям стремительность и прозрачность. Давно не было мне так светло, так хорошо, так просто, да и не одному мне — всем передалось возбуждение, которое излучал Сосновский. Невозможное сделалось реальным. Не один месяц уже факультетское научное общество собирало материалы для студенческого сборника, но кроме длиннейшей статьи Коломийцева об источниках гамлетоведения да двух-трех малоинтересных работ в портфеле ничего пока не имелось.