Ленинградские тетради Алексея Дубравина | страница 60



— Останется… А сейчас?

— Сейчас считайте себя почти без желудка. Строжайше блюдите больничный режим.

Лечащий врач Елена Константиновна потом объяснила:

— Ваш желудок хотел отказать вам в службе. А это — дело серьезное, — сочувственно добавила она. — Будем надеяться, что с вашей помощью мы заставим его добросовестно выполнять необходимые функции.

Что ж, будем надеяться.

В палате для «тяжелых» нас всего двое. Рядом со мной лежит военфельдшер Кайновский: тоже что-то с желудком. Кайновский не стонет, ни на что не жалуется, временами только хмурится и читает одну и туже книжку — «Популярная эстетика. Принципы прекрасного», небольшое карманное издание Брокгауза и Ефрона в потемневшем грязно-зеленом коленкоре. И далась же ему эта эстетика — в такое веселое время и в таких условиях! Хотя я с удовольствием посмотрел бы книгу, — в ней много классических иллюстраций. Но он не жалует меня вниманием, словно не замечает вовсе.

Он уже не молод, этот военфельдшер, тщательно побрит и хорошо подстрижен. Под высоким лбом залегла глубокая морщина, глаза пепельного цвета, кожа бледных рук усыпана рыжеватыми веснушками. О чем он так напряженно думает? Поговорить бы с ним, но он говорить не расположен: не иначе — игнорирует мою молодость; а спросить — не могу осмелиться: бывают моменты, когда человеку хочется быть одному, со своими думами, — зачем надоедать ему? И кажется мне, между ним и Еленой Константиновной, особенно между ним и Бодрягиным, установились какие-то натянутые отношения. А может быть, нет; быть может, я по-своему понял неразговорчивость Кайновского… Итак, белая, с высоким потолком палата, справа — широкое окно, слева — задумчивый Кайновский; два раза в день, утром и вечером, приходит Елена Константиновна, иногда заглянет и тотчас же уйдет, извинившись, что некогда, доктор Бодрягин… Скучно.

Впрочем, вчера вечером Елена Константиновна сообщила одну интересную новость: старший политрук Полянин куда-то переводится, вместо него прибудет фронтовик. «Комиссар с передней», — сказала Елена Константиновна. Я чуть-чуть подумал и легко решил: пусть уходит. Плохого мне Полянин ничего не сделал, хорошего, к сожалению, тоже. А при новом начальнике мои дела пойдут, возможно, лучше.

Чем же все-таки заняться? Буду смотреть в окно. Оно выходит во двор, в дальний его угол — там никто, похоже, не бывает.

В конце школьного двора, между стенами старого забора, зябнет под снегом калитка. Тихо дремлют покрытые инеем деревья. А в линейку вдоль забора вытянулись убранные снегом невысокие кусты. Присмотреться, это даже не кусты: черных веток не видно — на них чутко покоятся мягкие, будто ватные, подушечки из снега, какое-то сказочное нагромождение пушистых беличьих лапок. Тронешь неосторожно такое нерукотворное создание, оно тут же рассыплется, красота исчезнет и останутся топорщиться во все стороны оголенные тонкие ветки. Тихий заповедный уголок… Где-то в музее я уже видел такую картину. Но то было полотно, изображавшее помещичью усадьбу. Там тоже скучала под снегом растворенная калитка (забыли закрыть ее осенью), от калитки убегал петлеватый заячий след, а за ней, в глубине картины, темнел сиротливо пустой зимний лес. Бескрайнее снежное поле было бело. Вечером, при луне и звездах, оно бы светилось голубоватым светом…