Божьи яды и чертовы снадобья. Неизлечимые судьбы поселка Мгла | страница 3
— Извините, доктор Сидоню, видеть-то и я вас рад, — говорит старик, — да не рад, что я — пациент.
В поселке все, как сговорившись, зовут португальца Сидоню, и ему даже нравится, что его перекрестили: новое имя — шаг к тому, чтобы стать новым человеком. Он снисходительно улыбается больному старику:
— Стало быть, сегодня мы настроены пессимистически?
— Вот скажите, доктор, чем можно излечиться от моей болезни?
Разве что подцепить еще какую-нибудь, хочется сказать врачу, но он сдерживается и вместо этого рождает афоризм:
— Жизнь неизлечима, дорогой мой.
Старый Бартоломеу передвигает ногу за ногу, чтобы спрятать дырявый носок. Сам на краю могилы, а все думает, хорошо ли выглядит. Морщась от сигаретного дыма, он то вздохнет, то застонет.
— Видите синяки под глазами? На лице уже не умещаются. А печень? Печень вот-вот из носу полезет.
Для него печень — не орган. Печень — это такой флюид, растекающийся по внутренностям. Перед смертью человек превращается в бурдюк, полный желчи.
— И вдобавок я никак не сойду с этого проклятого корабля.
— Мутит?
— Мутит, да еще и качает, как хрен знает что, будто я до сих пор на той дерьмовой посудине.
Посудина — это трансатлантический лайнер «Инфант дон Генрих». В его машинном отделении, в мрачном, как нынешняя спальня, трюме, Бартоломеу Одиноку с десяток лет прослужил механиком. Он был единственным чернокожим членом команды, чем очень гордился. Потом всему пришел конец: колониальный режим пал, корабль сидел на мели, постепенно превращаясь в металлолом и ожидая, как и сам бывший механик, отправки на свалку.
— Вы весь в белом, как капитан корабля…
— Это всего лишь медицинский халат.
— Серьезно, я как будто еще на борту, в походе, даже плеск воды слышу…
Ностальгия и впрямь плещется в его глазах, когда он рассматривает выцветшую фотографию в рамке на стене. Там сам Бартоломеу среди курсантов и матросов с «Инфанта дона Генриха». Под фотографией — бело-зеленая эмблема Колониальной судоходной компании.
— Доктор Сидоню…
— Да, друг мой.
— Лекарство-то вы прихватили?
— Какое лекарство?
Старик грустно усмехается. Прикрывает глаза, мотает головой. Вздох размывает границу между смирением и упрямством.
— Ну то самое, доктор, длинноногое, сисястое, крутобедрое…
— Вы все еще настаиваете на этой идее, Бартоломеу?
— Сама идея на мне настаивает, доктор, только благодаря ей я еще жив.
И тут же напоминает скороговоркой, будто боясь не успеть. Ведь как было? Он перестал выходить. Сначала из дому. Потом из комнаты. Улица стала чужой, далекой, недостижимой страной. Так недолго и человеческий язык позабыть.